Освальд Шпенглер - Закат Европы
Но нужно твердо помнить: попытки научно разрабатывать историю в последнем счете всегда ведут к противоречиям, и поэтому всякое прагматическое писание истории, как бы значительно оно само по себе ни было, есть компромисс. Природу нужно трактовать научно – об истории должен говорить поэт. Всякие другие решения половинчаты, хотя из них состоит большая часть продуктов духовного творчества человека.
С другой стороны, ту область, где должны были господствовать числа и точное знание, Гете называл «живой природой»; она для него была непосредственным созерцанием чистого становления и самооформления, то есть историей в вышеустановленном смысле. Его мир прежде всего был организмом, существом; понятно, почему он, даже в своих чисто физических исследованиях, не стремился к числам, законам и выразимой в формулах причинности, но превращал их, скорее, в морфологию в лучшем смысле этого слова и поэтому всячески избегал специфически западного (и весьма чуждого античности) способа причинного рассмотрения, измерительного эксперимента, в котором он даже нигде не чувствовал потребности. Его исследования земной поверхности всегда геология, а не минералогия (которую он называл наукой о чем-то мертвом).
Мы указываем еще раз: нет точной границы между двумя способами миропонимания. Как ни противоположны становление и ставшее, они с несомненностью соприсутствуют вместе в каждом акте переживания. Историю переживает тот, кто наглядно видит то и другое в их становлении, завершении; природу познает тот, кто расчленяет эти оба момента как ставшее, как завершенное.
Первоначальной склонностью каждого человека, каждой культуры, каждой стадии развития культуры служит изначально предопределенное стремление брать в качестве идеала одну из этих форм. Человек Запада настроен в высокой степени исторически, между тем как это настроение вовсе не было свойственно человеку античности. Мы исследуем всякую данность в связи с ее прошлым и будущим; античность же знала только точечную наличность настоящего, – остальное превращалось в миф. Равным образом в каждом такте нашей музыки, от Палестрины до Вагнера, перед нами также символ становления; греки же в каждой из своих статуй имели образ момента. Ритм тела – в мгновенности; ритм фуги – в длительности.
3.Итак, принципы образа и закона выступают в качестве двух основных форм всякого миропостроения. Чем резче черты природы налагаются на образ мира, тем безграничнее царят в нем закон и число. Чем больше в мире видят наглядное, одно только вечно становящееся, тем более чуждым числу является необъятная полнота его сочетаний. Таким образом различаются пресловутая гетевская «точная чувственная фантазия», оставляющая живое в его неприкосновенности, и точный, мертвящий метод современной физики. Остаток другого элемента, на который мы всегда натыкаемся в строгом естествознании, обнаруживается в появлении неизбежных теорий и гипотез, наглядное содержание которых заполняет и поддерживает все косное, измеримое числом и подлежащее формулам; в историческом же исследовании – в виде хронологии, этой странной и тем не менее никогда не ощущаемой в своей смутной загадочности числовой сетки, которая своею цепью дат и статистикой обволакивает и проникает мир образов, не имея ничего общего с характером математических чисел.
Но здесь нужно обратить внимание вот еще на что. Так как становление всегда лежит в основе ставшего и история изображает упорядоченность картины мира со стороны его становления, то ее нужно считать первоначальной формой мира, а природу – позднейшей, осуществляемой только человеком зрелых культур; обратный взгляд есть не более как предрассудок городского научного мышления. В самом деле, смутный мир, с его слепыми стихиями, окружавший раннее человечество, мир, о котором доныне свидетельствуют религиозные обычаи и мифы, полный произвола, населенный враждебными и коварными демонами, – является живым, непостижимым, загадочно волнующимся и недоступным никакому учету, целым. Если его можно назвать природой, то, во всяком случае, это не наша природа, не застывшее отражение познающего духа. Этот первобытный мир, как отрывок человечества седой древности, звучит еще подчас в детской душе и в душе великих художников, прорываясь сквозь строгость той «природы», стеною которой с тиранической назойливостью окружает каждого дух зрелых культур. В этом причина напряженных отношений между научным («современным») и художническим («непрактическим») мировоззрением, которые мы можем наблюдать во все поздние эпохи культур. Человек фактов и поэт никогда не поймут друг друга. В этом нужно искать также причину того, что всякое историческое исследование, в котором всегда должно быть что-то детское и навеянное снами, что-то гетевское, подвержено опасности стать просто физикой общественной жизни, сделаться «материалистическим», как оно само себя называет, не чувствуя глубокого смысла, таящегося в этом слове.
«Природа» в точном смысле слова является более редким способом овладения действительностью, способом, применяемым только людьми больших городов поздних культур: он носит на себе черты зрелости, а то и старости, тогда как история исполнена наивности и юношеской свежести; она менее сознательный способ познания мира, свойственный всему человечеству. Таково по крайней мере противоположение измеримой числами, разоблаченной от всякой тайны природы Аристотеля и Канта, природы софистов и дарвинистов, природы современной физики и природы Гомера и «Эдды», природы дорического и готического человека, природы переживаемой, безграничной, чувствуемой. Тот, кто забывает об этой противоположности, проходит мимо самой сущности исторического исследования. Оно, собственно, и есть естественное понимание мира душою, тогда как точная, механически упорядоченная природа есть искусственное понимание. Несмотря на это или именно как раз поэтому, для современного человека естествознание легко, а историческое исследование трудно.
Побуждения к отвлеченному, то есть вынужденному, искусственному, чуждому наивной душевности мышлению возникают достаточно рано: они всецело направлены на математическое ограничение, логическое различение, на закон и причинность. Мы находим эти побуждения в первые столетия жизни всех культур, хотя сначала они слабы, единичны и тонут в полноте растительной жизни. Я назову здесь имя Роджера Бэкона. Вскоре они принимают более строгий характер: как и всему духовно завоеванному и постоянно подвергавшемуся угрозам со стороны человеческой природы, им свойственны известные черты властности и исключительности. Незаметным образом царство пространственно-рассудочного – так как рассудочные понятия по самому существу своему суть числа и обладают чисто количественной структурой – пронизывает внешний мир индивидуума и со всех сторон опутывает простые чувственные впечатления механическими, причинными и числовыми связями, так что волей-неволей бодрствующее сознание обитающего в больших городах культурного человека, будь это в египетских Фивах или в Вавилоне, в Бенаресе, Александрии или в больших городах Западной Европы, подвергается столь упорному воздействию со стороны естественнонаучного мышления, что предрассудок всякой философии и науки – ибо это не более как предрассудок – едва встречает себе какое-либо противодействие; я имею в виду предрассудок, будто это состояние и есть человеческий дух, а его alter ego, механическая картина окружающего мира, есть подлинный мир. Аристотель и Кант воздвигли эту заповедь, Платон и Гете отвергают ее.
4.Великая задача познания мира, которая является потребностью человека высших культур и как бы проникает все его существование, которую он считает для себя обязательной, – эта задача, несомненно, всюду одна и та же, безразлично, назовем ли мы ее решение наукой или философией, почувствуем ли с глубокой внутренней достоверностью или же, напротив, будем оспаривать ее родство с художественным творчеством и религиозной интуицией: всюду она сводится к установлению в чистом виде языка форм того образа мира, который для каждого из нас предустановлен, который каждый индивидуум, поскольку он не сравнивает, вынужден признавать единственным подлинным миром. В этом разложении окружающей нас действительности на ее – как мы полагаем – простые элементы мы ощущаем разрешение загадки. Его мы называем откровением, открытием, познанием, опытом и твердо уверены, что оно обогащает содержание нашего бытия, что оно дает завершение какой-то его части.
Ввиду двойственности природы и истории эта задача может быть двоякой. Перед нами два во всех отношениях отличных языка форм, и в картине мира неопределенного характера – как это обычно бывает – оба эти языка вступают во взаимное соперничество и путают друг друга, никогда не связываясь в единство.