Агония эроса. Любовь и желание в нарциссическом обществе - Хан Бён-Чхоль
Тезис секуляризации скрывает от Агамбена особенность одного феномена, который уже несводим к религиозным практикам и даже противостоит им. Может быть, в музее вещи и «обособляются» так же, как в храме. Но музеефикация и выставление вещей напоказ как раз и уничтожают их культовое значение в угоду выставочной стоимости. Поэтому музей как место экспозиции – это противоположность храма как места отправления культа. Туризм также противостоит паломничеству. Он производит «не-места», тогда как паломничество связано с местами. К сущности места, которое, по Хайдеггеру, делает возможным человеческое житье, принадлежит «божественное» [63]. История, память и идентичность характеризуют его. Но они отсутствуют в туристических «не-местах», которые обходят вместо того, чтобы побыть в них.
Агамбен также пытается осмыслить наготу по ту сторону теологического диспозитива, то есть «вне влияния грации и благодати и вне соблазнов развращенной природы» [64]. При этом он рассматривает выставление напоказ как отличную возможность профанировать наготу: «Существует бесстыдное безразличие, к которому манекенщицы, порнозвезды и другие профессионалы показа должны приучиться прежде всего: не предъявлять к показу ничего иного, кроме самого показывания (то есть собственной абсолютной медийности). В этом случае лицо нагружается выставочной стоимостью вплоть до того, чтобы лопнуть. Но именно через это обнуление выразительности эротизм проникает туда, где не мог бы иметь места: в человеческое лицо <…>. Показанное как чистое средство вне любой конкретной выразительности, оно становится доступным для некоего нового применения, для новой формы эротической коммуникации»[65]. Но выставленная напоказ нагота без тайны и выразительности подобна порнографической наготе. Лицо в порнографии также ничего не выражает. В нем нет выразительности и тайны: «Чем дальше от одной фигуры к другой, от соблазна к любви, затем от желания к сексуальности и, наконец, к откровенной порнографии, тем больше мы приближаемся к малейшей тайне, малейшей загадке <…>»[66]. Эротическое всегда содержит тайну. Лицо, нагруженное выставочной стоимостью до того, чтобы лопнуть, не обещает никакого «нового коллективного применения сексуальности» [67]. Вопреки ожиданиям Агамбена, выставление напоказ напрямую уничтожает всякую возможность эротической коммуникации. Непристойным и порнографическим является лишенное тайны и выразительности голое лицо, сведенное к своей показанности. Капитализм усиливает порнографизацию общества, представляя все как товар и выставляя все напоказ. Он не знает другого применения сексуальности. Он профанизирует эрос в порно. Профанизация здесь не отличается от агамбеновской профанации.
Профанизация осуществляется как деритуализация и десакрализация. Сегодня все быстрее исчезают ритуальные пространства и действия. Мир становится более голым и непристойным. «Священная эротика» Батая представляет собой еще одну ритуализированную форму коммуникации. К ней принадлежат ритуальные празднества и игры как особенные пространства, как пространства обособления. Любовь, которая сегодня должна быть лишь теплом, интимностью и приятным возбуждением, указывает на разрушение священной эротики. Эротический соблазн, полностью элиминированный в порно, также играет со сценическими иллюзиями и обманчивыми формами. Поэтому Бодрийяр даже противопоставляет соблазн любви: «[Ритуал] принадлежал <…> к порядку соблазна. Любовь возникает из разрушения ритуальных форм, из их либерализации. Ее энергия – это энергия распада этих форм»[68]. Деритуализация любви завершается в порно. Агамбеновская профанация даже способствует сегодняшней деритуализации и порнографизации мира, подозревая в ритуальных пространствах формы принуждения.
Фантазия
В книге Почему любовь ранит? Ева Иллуз называет досовременное (vormoderne) воображение «информационно-ненасыщенным». Согласно ей, из-за нехватки информации «легко переоценивать, т. е. приписывать другому человеку дополнительные преимущества или “идеализировать” его». В силу же цифровых коммуникационных технологий сегодня воображение, напротив, становится информационно-обильным: «Перспективное воображение, активированное интернетом <…> резко контрастирует с информационно ненасыщенным воображением <…>. Интернет-фантазия <…> основывается на накоплении качеств, а не является целостной. В этой конкретной конфигурации люди обладают слишком большим объемом информации и кажутся менее способными идеализировать»[69]. Иллуз полагает, что возрастающая свобода выбора приводит к «рационализации» желания. Не бессознательное якобы определяет теперь желание, а осознанный выбор. Субъект желания «неустанно отдает себе отчет в выборе и <…> [ответственен] и за него, и за разъяснение рационально желательных критериев другого человека» [70]. Усиленное воображение также «изменило и повысило пороговый уровень ожиданий женщин и мужчин относительно желательных качеств партнера и/или перспектив совместной жизни». От этого сегодня все чаще «разочаровываются». Ведь разочарование – это «печально известный слуга воображения»[71].
Иллуз также разбирает взаимосвязь между культурой потребления, желанием и фантазией. Согласно ей, культура потребления стимулирует желание и воображение. Сегодня культура потребления агрессивно требует использовать их и забываться в грезах наяву. Уже в Мадам Бовари, как считает возможным констатировать Иллуз, потребительское и романтическое желания обусловливали друг друга. Иллуз указывает на то, как сильно фантазия Эммы движет ее страстью к потреблению. Сегодня интернет также способствует «позиционированию современного человека как желающего субъекта, стремящегося к переживаниям, мечтающего о конкретных предметах или образе жизни и живущего в воображаемом и виртуальном режиме»[72]. Современное Я (moderne Selbst) якобы все больше воспринимает свои пожелания и чувства в воображаемом режиме посредством товаров и медийных образов. Его воображение определяется прежде всего рынком потребительских товаров и массовой культурой.
Иллуз объясняет расточительность Эммы ранней потребительской культурой Франции XIX века: «В самом деле, в истории Эммы Бовари не так часто упоминается