Неприятности в раю. От конца истории к концу капитализма - Славой Жижек
В обоих случаях меня упрекают в одном и том же: мол, я выдвигаю обыденный тезис о том, что Ганди стремился менять систему, а не уничтожать людей, но, поскольку это обыденно, я формулирую его более вызывающе, причудливо расширяя значение слова «насилие», включая в него институциональные изменения; то же самое относится к моему утверждению о том, что «еврей есть в антисемите, но и антисемит также есть в еврее»: дескать, это всего лишь кривой способ выразить банальный тезис о том, что в сознании каждого нациста, ненавидящего евреев, должен существовать вымышленный еврей, которого этот нацист ненавидит. Но так ли это? Что, если при таком переводе моего «сложного словесного салата» на язык здравого смысла теряется главное? Во втором случае я имею в виду не только (в сущности, очевидный) тезис о том, что «еврей», на которого ссылается нацист, есть его идеологический вымысел, но и что его собственная идеологическая идентичность также одновременно основана на этом вымысле (а не просто зависит от него): нацист – в его личном восприятии – это фигура в его собственной фантазии о «евреях». Это далеко от очевидного здравого смысла.
Итак, зачем называть попытки Ганди подорвать британское правление в Индии «более насильственными», чем массовые убийства Гитлера? Именно для того, чтобы привлечь внимание к фундаментальному насилию, поддерживающему «нормальное» функционирование государства (Беньямин называл его «мифическим насилием»), и не менее фундаментальному насилию, на которое опирается всякая попытка подорвать функционирование государства («божественное насилие», по Беньямину)22. Вот почему реакция государственной власти на тех, кто представляет для нее опасность, столь жестока и почему в своей жестокости это именно «реактивная», защитная реакция. Таким образом, дело вовсе не в эксцентричности; расширение понятия насилия основано на принципиальном теоретическом выводе – и именно ограничение насилия его непосредственно видимым физическим аспектом отнюдь не «нормально», а опирается на идеологическое искажение. По этой же причине упрек в мой адрес о том, что меня якобы восхищает ультрарадикальное насилие, по сравнению с которым Гитлер и красные кхмеры «зашли недостаточно далеко», совершенно не учитывает главного – того, что нужно не зайти дальше в насилии этого типа, а полностью сменить поле действий.
Трудно осуществить настоящее насилие, совершить акт, который насильственно нарушает основные параметры общественной жизни. Увидев японскую маску злого духа, Бертольт Брехт написал: «Я сочувственно рассматриваю / Набухшие вены на лбу, свидетельствующие, / Как это тяжко и трудно – быть злым»[19]. То же самое можно отнести и к насилию, способному оказать какое-либо воздействие на систему. Уроком в этой связи служит китайская «культурная революция»: уничтожение старых памятников явилось не настоящим отрицанием прошлого. Скорее это был бессильный passage à l’acte – эмоциональная вспышка, свидетельствующая о неспособности избавиться от прошлого. Есть некая поэтическая справедливость в том факте, что конечный результат «культурной революции» Мао – это нынешний несравненный капиталистический бум в Китае: существует глубокая структурная гомология между перманентной самореволюцией маоистов (перманентной борьбой против окостенения государственных структур) и внутренней динамикой капитализма. Еще раз перефразируем Брехта: что такое насильственный и разрушительный порыв Хунвейбина в разгар «культурной революции» по сравнению с подлинной культурной революцией – перманентной ликвидацией всех форм жизни, продиктованной капиталистическим воспроизводством?
То же самое, конечно, относится и к нацистской Германии: зрелище жестокого уничтожения миллионов людей не должно вводить нас в заблуждение. Оценка Гитлера как плохого парня, ответственного за смерть миллионов, и при этом парня, которому хватало смелости решительно идти к цели, не только этически отвратительна, но попросту ошибочна. Нет, Гитлеру «не хватало смелости» что-либо менять. Все его действия были, в сущности, реакциями: он действовал так, чтобы ничего по-настоящему не изменилось, он действовал так, чтобы предотвратить коммунистическую угрозу реальных перемен. Его преследование евреев было в конечном счете актом вымещения, посредством которого он избегал реального врага – ядра самих капиталистических общественных отношений. Гитлер разыгрывал спектакль Революции, чтобы капиталистический порядок мог сохраниться. Ирония состояла в том, что его широкие жесты презрения к буржуазному самодовольству в итоге позволили этому самодовольству продолжаться: нацизм отнюдь не нарушал столь презираемого им «декадентского» буржуазного порядка и не пробуждал немцев, а был сном, позволявшим откладывать пробуждение. Германия по-настоящему проснулась лишь в результате своего поражения в 1945 году.
Семейные ценности «Синоптиков»
Травмированные сталинским опытом, современные левые чаще всего склонны напускать тумана вокруг деликатной темы насилия, как видно из фильма Роберта Редфорда «Грязные игры» (2012), в котором левые экс-радикалы сталкиваются со своим прошлым. Предельно упростив, можно сказать, что сюжет сосредоточен на недавно овдовевшем отце-одиночке Джиме Гранте, бывшем боевике выступавшей против войны во Вьетнаме организации Weather Underground («Погода в подполье» или «Синоптики»), который разыскивается за ограбление банка и убийство и в течение тридцати с лишним лет скрывается от ФБР в Олбани (штат Нью-Йорк), выдавая себя за адвоката. Когда его разоблачают, он пускается в бега, чтобы разыскать свою бывшую любовницу Мими, единственного человека, который может вернуть ему доброе имя, прежде чем ФБР поймает его, ведь иначе он потеряет все, включая свою одиннадцатилетнюю дочь Изабел. Поиски Мими ведут его через разные штаты, где он выходит на связь со многими бывшими «синоптиками»; наконец Джим и Мими встречаются в уединенной хижине на озере недалеко от канадской границы. Она по-прежнему увлечена целями «Синоптиков» и не сожалеет о своих действиях тридцатилетней давности, но Джим раздраженно отвечает ей: «Я не устал. Я повзрослел». Пусть даже он все еще верит в дело организации, он теперь стал ответственным семьянином. Джим просит, чтобы Мими сдалась и подтвердила его алиби ради его дочери Изабел: он не хочет бросать Изабел и повторять ошибку, которую они с Мими совершили тридцать лет назад, оставив свою общую дочь. На следующее утро Мими сбегает из хижины, чтобы уплыть в Канаду, но разворачивает лодку и возвращается в США, чтобы сдаться; на следующий день