Александр Панченко - О русской истории и культуре
Из этого ясно, что непоследовательность в сюжете — мнимая, что герой продал душу не только за плотскую любовь, но и за то, чтобы «погулять», посмотреть мир, насладиться жизнью. Оба мотива связаны посредством барочной идеи Varietas, идеи о пестроте, разнообразии, изменчивости жизни, каковые и соблазняют молодого человека. В чем тут дело, лапидарно разъяснил Франсиско Кеведо: «Мир, прекрасно понимающий, чем можно польстить нашему желанию, предстает перед нами изменчивым и многоликим, ибо новизна и разнообразие суть те черты, кои более всего нас привлекают» [Кеведо, 320]. В русском обиходе имела обращение сходная идея, и неспроста дьякон Федор, имитируя композицию акафиста, ввел в свое исполненное эсхатологического трагизма сочинение «О познании антихристовой прелести» рефрен «О прелесте! Понеже еси пестра…» [Материалы для истории раскола, 1881, т. 6, 79–89].
Прозвучавший десятки раз, этот рефрен заставляет задуматься о философском смысле «пестроты». В понимании дьякона Федора это двуличие никонианского сонмища, ибо каждый рефрен комментируется с помощью оппозиций. В церквах поминают мучеников, а веру их хулят; почитают иконы, а старые образы заменяют «неподобными» живописными досками; строят новые храмы, но это лишь голые Стены, ибо дух Церкви, законы Церкви «разоряются». «Пестрота» — это нарушение единства, переход к разложению и раздвоению, в соответствии с пословицей «Говорит красно, а поглядишь — пестро» (т. е. говорун не прям, лукав, двуязычен) [Даль, III, 104].
Сообразуясь с пифагорейством и неопифагорейством (хотя бы по «Institutio arithmetica» Северина Боэция), «пестроту» можно определить как двоицу, противостоящую единице, дискретному элементу Божественного разума. «Единица — основа чисел. Подобно точке, которая, не будучи сама линией, порождает все линии, сама не являясь числом, образует все числа. Господствуя над числами, она владычествует и над миром, делая его единым. Ближайшим порождением единицы (монады) служит двоица (диада). Единица обладает определенностью и устойчивостью, двоица неопределенна и неустойчива. Поэтому единство — начало бытия и жизни, раздвоение — начало распада и смерти» [Майоров, 381]. В связи с этим понятно, почему Николай Спафарий, современник и автора «Повести о Савве Грудцыне», и дьякона Федора, сконструировал в своей «Арифмологии» двадцать четыре «творящих брань» оппозиции и почему он потерпел неудачу в изобретении благочестивых двоиц [Николай Спафарий, 87–108]. Соответственно в «Арифмологии» возвеличено Единое: «1. Един есть Бог. 2. Един есть Христос. 3. Единая вера. 4. Едино крещение. 5. Едино Царство Небесное. 6. Единая Церковь Христова соборная и апостольская Православная. 7. Един путь ко животу Христос».
Итак, на всем пространстве текста Савва Грудцын «един в раздвоении» — и в блудной страсти, и в блужданиях гулящего человека. Однако проблемы автора и героя с помощью Varietas и пифагорейского комментария полностью разрешить нельзя. Препятствие — «царская тема», осторожные, но настойчивые намеки на то, что Савва, может быть, добьется самых высоких почестей и даже породнится с царем. Высказывалось резонное предположение, что это рудимент волшебной сказки, которая всегда предусматривает счастливый финал, женитьбу на царской дочери и последующее воцарение.
Пусть так, но какова идеологическая подоплека этого сюжетного заимствования? Если двойник помогает подопечному подыматься по лестнице социального успеха — значит, двойничество связано не только с бунтом против родовых устоев и конфессиональных авторитетов. Двойничество есть также тема социальная.
Лукавый брат, следуя канону русского «богоотметного рукописания», озабочен отношениями Саввы с властями. Лукавый брат делает его независимым от отца; взамен устанавливается зависимость от царя–батюшки. Точно так же Голядкин–младший искушает Голядкина–старшего: «…Принимаю благодетельное начальство за отца. <…> Юридическое и патриархальное отношение к начальству и что правительство само добивается за отца. <…> Тут анатомия всех русских отношений к начальству. Взаимные мечты обоих Голядкиных под предводительством младшего… как потом Голядкин женится на генеральской дочери. <…> Юридически начальство только по законам поступает, это только грубая подчиненность и послушание начальству. Но если за отца, тут семейственность, тут подчинение всего себя и всех домашних своих. <…> Начало детских отношений к отцу» (т. 1, с. 432). Достоевский замещает генералом монарха, что ясно из фраз; «Младший романтизирует и завлекает в романтизм старшего. Доходит чуть ли не до маниловских генералов (курсив мой. — А. П.)».
В социальном плане двойничество развивается от амбиций и надежд к полному краху. И Савва, и молодец из «Горя–Злочастия», и Голядкин — не баловни судьбы, а ее жертвы. Правда, персонажи XVII в. избавляются от дворников, но ценой ухода в монастырь. В эпоху секуляризации отношение к жизни за монастырскими стенами уже не то, что в «светлой Руси» средних веков. Один из симптомов новых веяний — необязательность предсмертного пострига для царей из дома Романовых, в отличие от их предшественников из дома Калиты. О настроениях эпохи можно судить по стихотворению «О глаголании от людей, како в монастыре монахи живут», написанному Карионом Истоминым, который сам носил клобук:
Мнози глаголют, что монаси деют,где в монастыре дела не имеют.Бутто так сидят, ничего не знают,како ли Богу честь, поклон взношают.Надобно кому себе искуситии в монастыре хоть время пожити.Узнает, как кто в кельи пребывает,како помыслы, страсти отвергает…
[Русская силлабическая поэзия, 213–214]Молва считает иночествующих лиц бездельниками; самих монахов жизнь в келье тоже не радует (ср. известную сатиру Симеона Полоцкого «Монах»). Налицо упадок и девальвация иночества, позволившие Петру I нанести ему решительный удар. Савва и молодец затворяются в обителях в буквальном смысле слова «с горя»:
А Горе у святых ворот оставается,к молотцу впредь не привяжетца!
[Изборник, 608]Тех людей кануна реформ, которые выбрали путь «как любо им есть», не прельщают обеспеченные монастырские хлеба. Равным образом, героя «Двойника» ужасает «казенный квартир, с дровами, с лихт и с прислугой» (т. 1, с. 229). Это сумасшедший дом и одновременно пекло. Тема пекла отчетливо обозначена в последних главах «Двойника» (в частности, гоголевской фамилией «Бассаврюковы»).
Доктор медицины Крестьян Иванович Рутеншпиц, насильно увлекающий Голядкина «на казенный квартир», преобразуется в наказующего (Рутеншпиц–шпицрутен) беса: «Вдруг он (Голядкин. — А. П.) обмер: два огненные глаза смотрели на него в темноте, и зловещею, адскою радостию блестели эти два глаза» (там же).
Отщепенец, наделенный непомерными амбициями и попавший в ситуацию двойничества, зря рассчитывает на удачу. Его печальный конец неотвратим. Двойник — поистине ложный помощник, соблазнитель, которому доверяются лишь простаки («Оле безумия юноши онаго!.. Оле безумие отрока!») [Изборник, 614–615]. Савве он явился щеголем, но это наваждение. Двойник — это неизбывное Горе–Злочастие, самым видом своим сулящее беду и нищету:
Босо–наго, нет на Горе ни ниточки,еще лычком Горе подпоясано.
[Изборник, 605]Д. С Лихачев отмстил, что «Повесть о Горе–Злочастии», казалось бы, «соткана из типичных для XVII в. смеховых тем и построена на смеховых приемах» [Лихачев, Панченко, 1976, 68]. Но это трагическое произведение: его «„смеховые знаки” настолько близки к действительности, что они уже не несут смеховых функций». Это обусловлено тем, что «голод и нагота стали в XVII в. реальностью для толп обездоленных». Установление связи между повестью и смеховой литературой крайне важно. Для последней типична одна из речей Горя–Злочастия:
Али тебе, молодец, неведоманагота и босота безмерная,легота–безпроторица великая?На себя что купить — то проторится,а ты, удал молодец, и так живешь!Да не бьют, не мучат нагих–босых,и из раю нагих–босых не выгонят,а с тово свету сюды не вытепут,да никто к нему не привяжется, —а нагому–босому шумить розбой!
[Изборник, 604]Это разудалая философия и нравственная бесшабашность озорников из «кромешного мира», для которых корчма — дом родной, а вино — единственная радость. Вместе с ним, пропившись до «гуньки кабацкой», топит горе в вине молодец из повести, хотя в шумной толпе кабацких ярыжек он выглядит белой вороной, случайным гостем. Он чужак и потому, что «кромешный мир» не боится двойников, как ничего вообще не боится. Но авторы смеховых произведений, конечно, знают о двойничестве и не оставляют его без внимания. Этой проблеме посвящена «Повесть о Фоме и Ереме» — одна из самых мудрых повестей предпетровского времени [86].