Монтень. Выписки и комментарии. 1930-е годы - Михаил Александрович Лифшиц
Это рассуждение замечательно. Видно, что неведение и сомнение у Монтеня направлены к тому, чтобы парализовать односторонность и слабость наших душевных сил. Цель – формирование нашего духовного мира сообразно свойствам предмета, нами рассматриваемого. Но раз мы его воспринимаем в себя, нечего пенять на объективные свойства предмета. В противность всем прежним утверждениям Монтень доказывает, что судьба, то есть внешняя объективная сила, среда – ничто. Главное – мы сами, наши обычаи, наши «формы» и «стили», мы влечём за собой судьбу, мы меняем мир и мы искажаем его. Это понятие человеческой формы предметного мира очень важно, но важно также и чувство противоречия, заложенного в развитии этой формы, проявляющееся у Монтеня в принципе «неведения».
Человеческое начало всех дел человеческих. Что же мы находим в этом начале? «Среди отправлений человеческой души имеются и низменные; кто не видит её с этой стороны, тот ещё не вполне её познал». Лучше всего познаётся эта сторона души в обыденном, незаметном, незначительном положении. Истина затемняется на возвышенных позициях. Но характер души, в сущности, не изменяется от высоты или низменности предметов. «Всякое наше действие нас раскрывает… Любая мелочь, любое занятие человека разоблачает и обнаруживает его так же хорошо, как и всякое другое». Поэтому можно было бы наблюдать Александра за шахматной игрой. Игра приводит в действие все наши силы. Впрочем: «Иметь выдающиеся, превышающие средний уровень способности к такому легкомысленному занятию не приличествует порядочному человеку».
Это целая программа реализма: уметь видеть низменную сторону человека и наблюдать его на вершине обстоятельств и в самом обыкновенном и случайном положении. Мысль заключается, таким образом, в том, что следует отделять человека от места, что человеческий мир имеет свою собственную шкалу высоты, что обстоятельства по отношению к людям случайны. Монтень разделяет предмет и человеческое сознание или, вернее, констатирует их несовпадение. И, в конце концов, мысль об извращённости общественного мира, породившего такую недоступную познанию путаницу качеств и положений, не покидает Монтеня. Демокрит был весел, Гераклит – печален.
«Мне больше нравится настроение первого; не потому, что смех приятнее слёз, а потому, что в нём больше презрения к нам, потому что смех сильнее осуждает нас, чем слёзы; и, на мой взгляд, нет такого презрения, какого бы мы не заслужили. Жалость и сострадание связаны с известным уважением к тому, чему мы сострадаем; вещам, над которыми мы смеёмся, мы не придаём никакой цены. Я полагаю, что в нас не так много злонамеренности, как суетности, не так много злобы, как глупости; мы исполнены не столько зла, сколько безрассудства, достойны не столько жалости, сколько отвращения».
Диоген презирал людей, Тимон их ненавидел. Монтень предпочитает первого, ибо «мы принимаем к сердцу то, что ненавидим». Он хочет как будто большего, чем человеконенавистничество. Но это большее – весёлое презрение к людям. Тимон, при всей своей мизантропии, более человечески ограничен, чем Диоген. (Но Диоген в своём презрении к людям, более глубоком, чем мизантропия, гуманнее и выше.) Ср. Шекспир – Тимон Афинский.
Конец главы – философия жизни Монтеня (интересно для понимания позиции Пушкина).
«В том же духе был тот ответ, который Статилий дал Бруту, когда тот обратился к нему с предложением присоединиться к заговору против Цезаря: он нашёл, что предприятие это справедливо, но не видел людей, достойных того, чтобы ради них стоило затрачивать какие бы то ни было усилия32; он следовал учению Гегезия, который говорил: “Мудрец не должен ничего делать иначе, как для самого себя, ибо только он достоин того, чтобы было что-нибудь сделано”33, – а также учению Феодора: “Что было бы несправедливо, если бы мудрец рисковал собой для блага своей страны и подвергал опасности мудрость ради безумцев”»34.
Глава LI
О суетности слов
Красноречие обманчиво, риторика – орудие увлечения черни. «Помпей, Цезарь, Красс, Лукулл, Лентул, Метелл находили в красноречии большую опору, помогавшую им подняться до тех вершин власти, которых они, в конце концов, достигли, и оно больше, чем оружие, поддерживало их, когда они шли против воззрений прежнего, лучшего времени». Ссылка на Спарту, где ораторское искусство отнюдь не ценилось.
Итак – спартанский республиканизм и презрение к тирании, ей противопоставляется доброе старое время. И этот республиканизм совмещается с признанием монархии:
«Красноречие всего более процветало в Риме тогда, когда дела его были в самом худшем состоянии и когда в нём бушевали грозы гражданских войн; так запущенное и невозделанное поле всего гуще зарастает травами. И, по-видимому, те государства, в которых всё зависит от монарха, менее нуждаются в красноречии, чем прочие! Ибо толпе свойственны глупость и легкомыслие, вследствие чего она позволяет направлять себя и руководить собой при помощи красивых и благозвучных оборотов речи, не будучи в состоянии силою разума взвесить и познать истину вещей; но такое легкомыслие не так часто встречается у единодержавных правителей, и их легче обезопасить от восприимчивости к этому яду путём хорошего воспитания и добрых советов. Ни из Македонии, ни из Персии не вышло ни одного выдающегося оратора».
Красноречие – надувательство, применённое к самым мелким предметам для превращения их в великие. Архитекторы, препирающиеся о пилястрах, архитравах и т. д., по поводу кухонной двери. «Когда вы слышите “метонимия”, “метафора”, “аллегория” и другие названия, употребляемые грамматиками, не кажется ли вам, что они должны означать какие-либо формы необычной и изысканной речи? Между тем эти термины применимы к болтовне вашей служанки».
Новое время охотно раздаёт гордые титулы римлян, мы стараемся с ними сравниваться на словах. Итальянцы присудили имя «божественного» Аретино, у которого нет ничего, кроме риторики. «И прозвание “великий” мы даём государям, которые величием своим