Николай Смирнов—Сокольский - Рассказы о книгах
Стенограмма рассказывает, что после этих слов все подсудимые кричат: «Мы присоединяемся к заявлению нашего товарища и просим нас удалить из суда на тех же основаниях!»
Первоприсутствующий удаляет подсудимых за «оказание неуважения к суду».
Защитники не раз ставили первоприсутствующего в смешное положение. Когда на вопрос о виновности, подсудимая Гейштор ответила: «Я должна заявить, что настоящий строй в России мне ненавистен, потому что в нем всем живется очень гадко, не исключая и вас, господа судьи…», — то первоприсутствующий приказал удалить подсудимую из суда «за оказанное неуважение». Тогда присяжный поверенный Герард заявил: «Подсудимая вовсе не желала оскорблять суд. Она только сказала, что при таком порядке вещей всем живется в России очень скверно, не исключая и вас, господа судьи. Вот были ее слова!»
Первоприсутствующий, не поняв всей иронии этого заявления защитника, ответил: «Я не расслышал. В таком случая верните подсудимую»12.
Защита, вообще, в пределах предоставленной ей возможности, действовала смело и решительно.
Весьма характерен такой, например, эпизод. Обер–прокурор, избравший непристойную манеру допроса свидетелей путем т. н, «наводящих вопросов», спрашивает у свидетеля Белякова: «Говорили ли подсудимые о братстве, равенстве и свободе?», или: «Говорили ли, что государь налагает большие подати, что деньги тратит на балы, на театры, на поездку за границу?», или: «Говорили ли, что бедные существуют от того, что у нас существуют чиновники, дворяне, купцы?»
Запуганный свидетель на все эти вопросы, буквально как попугай, отвечает: «Да, говорили».
Защитник Гернгрос прерывает допрос возгласом: «Свидетель не понимает смысла вопросов и отвечает «да», на все, что ему предлагают!»
Слова Гернгроса вызывают строжайшее ему предупреждение со стороны первоприсутствующего.
Тогда присяжный поверенный Дорн задает свидетелю, много раз уже подтвердившему, что «подсудимые занимались пропагандой», такой вопрос: «Как вы понимаете слово «пропаганда»? Что это такое: зверь или растение?»
Свидетель чистосердечно отвечает: «Ей–богу, не знаю!»
Дружный хохот присутствующих подчеркивает всю неприглядность подтасованных следствием свидетелей 13.
Эта подтасованность свидетелей, а, зачастую, и прямая покупка их показаний следователями, подтверждается на процессе множеством еще более ярких примеров. Так, некий «свидетель» Сима, на вопрос присяжного поверенного Бардовского: «Как вас рассчитывают за предательство: поденно или поштучно?» — со всей искренностью поспешил ответить: «Я не знаю их расчета. Я получил от шефа жандармов 350 рублей за все»14.
На процессе выяснилось, что у свидетелей вырывали нужные для полиции показания также и запугиванием, арестами, вождением их по улицам под конвоем, голодом и пытками.
Этими же методами заставляли и подсудимых в некоторых случаях выдавать своих товарищей. Подсудимый Любавский на суде сказал: «Будучи заключен в одиночную камеру так называемой Пугачевской башни, о содержании в которой могут судить только те, которые были заключены в ней, я легко поддавался влиянию лиц производивших дознание и показывал заведомо ложь» 15.
И. Н. Мышкину первоприсутствующий задал такой вопрос:
«Вы обвиняетесь в том, что с целью распространения участвовали в составлении, печатании и рассылке сочинений, по содержанию своему направленных к явному возбуждению и неповиновению власти верховной. Признаете ли вы себя в этом виновным?» На это Мышкин ответил:
«Я признаю, что считал своей обязанностью в качестве содержателя типографии печатать и распространять книги. Мысль о печатании этих книг созревала во мне постепенно, уже давно, и только в 1874 году я решился привести ее в исполнение, потому что окончательно убедился, что печать наша находится в безнадежно жалком положении, не соответствующем ни массе, ни интеллигенции. У нас каждый неподкрашенный рассказ из жизни русского народа, освещающий его страдания, каждая статья, указывающая на язвы в организме народной жизни — все это воспрещено и строго преследуется…» 16.
Неоднократно прерываемый и перебиваемый первоприсутствующим, Мышкин в своей обширной и смелой речи развернул перед судом и публикой грозную картину наступления революции.
«Не нужно быть пророком, — говорил он, — чтобы предвидеть при нынешнем, отчаянно бедственном положении русского народа, как неизбежный исход из этого положения вещей–всеобщее народное восстание».
Коснувшись положения крестьян, Мышкин опять был прерван первоприсутствующим:»Вы не представитель крестьян. Они одни могут судить о том, каково их положение!»
На это Мышкин ответил: «Я сын крепостной крестьянки и солдата. Я видел уничтожение крепостного права и, тем не менее, не только не благословляю эту реформу, но стою в рядах отъявленных врагов ее. Освобождение крестьян, в конце концов, сводится к одному — к переводу более 20 миллионов населения из разряда помещичьих холопов — в разряд государственных или чиновничьих рабов».
Мышкин успевает коснуться положения рабочего класса, вопросов религии, доказать всю неприглядность и фальшивость принципов народного образования и, между прочим, говорит:
«Нас обвиняют, что будто мы возводим невежество в идеал. Я считаю это клеветой, и опровергнуть эту клевету мне не стоит труда: кого скорее можно считать невежественными — тех ли, кто печатает, например, книги Лассаля, или тех, кто их сжигает?»
Первоприсутствующий употребляет все усилия, чтобы спутать Мышкина и заставить его замолчать, но Мышкин, остроумно «вышибая скамейки» из–под всех возражений растерявшегося сенатора, продолжает обличать самодержавие в тяжких преступлениях перед народом. Он говорит о насилиях и пытках, которые применялись к заключенным.
О себе он рассказывает, что «после первого же допроса я, за нежелание отвечать на некоторые из предложенных мне вопросов, был закован сначала в ножные кандалы, а затем и в ручные. Я был лишен права пользоваться не только собственным чаем, но даже простой кипяченой водой».
«Когда я унижался, — продолжал Мышкин, — до ничтожной просьбы о дозволении носить под кандалами чулки, потому что от кандалов образовались на ногах язвы, то даже на эту ничтожную просьбу я получил отказ».
На слова первоприсутствующего, что подобное заявление подсудимого голословно, Мышкин доказывает блестящими документированными примерами, что обращение с подсудимыми было «хуже, чем турок с христианами», и говорит в заключение:
«Я могу, я имею полное право сказать, что это не суд, а простая комедия, или нечто худшее, более отвратительное, более позорное, чем дом терпимости. Там женщина из–за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы, из подлости, из холопства, из–за чинов и крупных окладов, торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества!»
Далее беспристрастный стенографический отчет приводит такую запись стенографов: «Тут поднялся такой шум и крики, что последних слов уже не было слышно. Жандармы столпились около подсудимых и, оттолкнув некоторых из них, начали избивать Мышкина и остальных. Присяжный поверенный Потехин, вместе с некоторыми другими, обратился к суду с просьбой, чтобы было занесено в протокол, что жандармы позволяют себе бить заключенных».
Суд удаляется на совещание и заседание объявляют прерванным до 16 ноября.
Когда 16 ноября тот же Потехин обратился в начале заседания к первоприсутствующему с вопросом — «будет ли занесено в протокол его заявление об избиении подсудимых», первоприсутствующий, с хладнокровием, достойным лучшего применения, ответил: «Я считаю это излишним!»17
Как говорилось выше, Мышкин был из тех, кто получил на этом процессе высшую меру наказания — десять лет каторги. Среди подсудимых, освобожденных ввиду продолжительности предварительного заключения, были, тогда еще молодые, — А. Желябов, С. Перовская, Н. Саблин, которые, получив первую закалку на этом процессе, впоследствии сказали свое громкое слово в революционном движении. Некоторые из них, правда, пошли по неверному пути индивидуального террора, который был не в пользу, а в ущерб массовым революционным выступлениям трудящихся, но их личный героизм в борьбе против самодержавия несомненен.
Героична и вся дальнейшая судьба Ипполита Никитича Мышкина.
Осенью, на пути следования в Сибирь, в Карийскую тюрьму, Мышкин в Иркутске, в тюремной церкви, над гробом революционера–народника Льва Дмоховского, умершего в тюремной больнице, произносит революционную речь, кончающуюся такими словами:
«На почве, удобренной кровью таких борцов, как ты, дорогой товарищ, расцветет древо русской свободы!»
Стоявший тут же в полном облачении тюремный священник — яростно воскликнул: «Врешь — не расцветет!»18.
Сей почтенный «служитель бога», конечно, мало чем отличался от сенаторов, приговоривших Мышкина к десятилетней каторге. Однако за эту свою речь Мышкин получает тут же еще, добавочно, двадцать лет. Итого — тридцать!