Яков Гордин - Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы
Это именно тот тип политики, умной в общеисторическом смысле и провальной в конкретных обстоятельствах, которую вел в решающие недели и князь Дмитрий Михайлович.
Остерман и Прокопович, строители мертвой машины, в действии были гораздо ближе к принципам живой жизни, чем Голицын, взыскующий органичной государственности.
Свирепый утопист Ленин по пути к достижению безумной цели умел сливаться с иррациональной стихией народных устремлений, то есть был тактическим реалистом.
Милюков, тонко учитывая обстоятельства, демонстрируя готовность к самым крутым маневрам, действовал над стихией. "Считая себя реальным политиком, он во всех своих политических зигзагах исходил из соображений о том, в чем в данный момент нуждалась Россия. И соображения эти были вполне логичны. Но политика — не шахматная доска, на которой бездушные деревянные фигурки двигаются исключительно по воле игроков. И строго обдуманные шахматные ходы Милюкова сплошь да рядом оказывались неудачными вследствие сопротивления одушевленных фигурок… Понятно, что этот крупнейший человек и дальновидный политик в течение своей полувековой политической деятельности систематически терпел неудачи. Русская жизнь с ее кипучими страстями постоянно выбивалась из рамок его политических расчетов…"[140]
Государственные проекты и политические комбинации Голицына и Милюкова существовали в пределах здравой политической логики.
Демиургические замыслы Ленина своим размахом опрокидывали все разумные ограничения, но в этом богоборческом размахе содержалась своя религиозность, мощно воздействовавшая на людей. "В июне 1917-го года, — заканчивает Степун свой рассказ, — мало кому было ясно, насколько легче революции входят в логику своего безумия, чем в разум своей истины".
Россия пожинала плоды столетий ложной государственной разумности, государственной дисциплинированной религиозности, тупо подавляемого инстинкта свободы, дошедшего до состояния смертельно напряженной пружины, и вулканический выброс высвобожденной энергии сокрушил остатки и без того распадающейся духовной структуры народа.
Здесь требовалась новая религиозность.
Говоря о нелепости рассуждений Ленина, Степун тем не менее заметил: "Ленину с большим ораторским подъемом и искренним нравственным негодованием возражал сам Керенский. С легкостью разбив детски-примитивные положения Ленина, он все же не уничтожил громадного впечатления от речи своего противника, смысл которой заключался не в программе построения новой жизни, а в пафосе разрушения старой".
Они боролись при помощи классической логики с тем, что существовало по совершенно иной логике.
Тыркова писала:
Сам насквозь рассудочный, Милюков обращался к рассудку слушателей. Волновать сердца… было не в его стиле. Его дело было ясно излагать сложные вопросы политики… Обычно он давал синтез того, что накопила русская и чужеземная либеральная доктрина. В ней не было связи с глубинами своеобразной русской народной жизни. Может быть, потому, что Милюков был совершенно лишен религиозного чувства, как есть люди, лишенные чувства музыкального[141].
Философ Федор Степун объяснял глухоту кадетов их западничеством. Но Ленин был не меньший, а то и больший западник, чем историк Милюков с его вкусом к плоти русской истории. Причины, по которым на короткий, но решающий момент основная масса активных русских людей предпочла Ленина Милюкову, лежали глубже. Отчасти этот трагический парадокс объяснял Бердяев:
Русская революция сразу же обнаружила страшный раскол между верхним культурным слоем и народными массами. Культура этого верхнего слоя была чужда народу. Народ перешел от наивной православной веры, в которой не вполне еще были преодолены языческие суеверия, к наивной материалистической и коммунистической вере. В революции произошел срыв русской культуры, перерыв культурной традиции, которого не произошло, например, во французской революции. Произошло низвержение культурного слоя[142].
Этого не произошло ни в одной великой революции — не только во французской, но и в английской, и в нидерландской, — ибо ни одной революции не предшествовало ничего подобного петровской реформе: создание принципиально антинародного государства.
Кадеты в политической практике следовали традиции послепетровской политической культуры, составлявшей часть русской культуры верхних слоев. В этой традиции, согласно государственным принципам Петра, игнорирующим интересы народа вообще и отдельной личности тем более, доминировал патерналистский элемент. Антагонист первого императора князь Дмитрий Михайлович, радея о благе России как жилища людей, а не подножия государственной машины, тем не менее выломиться из этой петровской традиции не смог.
В 1917 году, когда максимализировались все процессы, произошел, как совершенно точно пишет Бердяев, срыв, и в результате прежняя традиция взаимоотношений с народом, которую, при всей новизне идей, исповедовали кадеты, народом вообще перестала восприниматься.
Ленин же в период борьбы за власть предложил новый стиль, новый метод — антипатерналистский, демагогически выдвигающий на первый план "революционное творчество масс".
"Ленин, в одиночестве думавший о революции, уже жил массовой психологией"[143], — пишет Степун. В этом отношении Ленин был новатор по сравнению со всеми предшествующими и современными ему русскими политиками. И декабристы, и народники, вплоть до эсеров, не говоря уже о либеральных партиях, были ориентированы на свое представление о народе и действовали в соответствии с этими представлениями.
Ленин в решающие моменты вживался в особые, перевернутые по отношению к повседневным этическим постулатам представления революционной массы и безоговорочно принимал ее восприятие справедливости, ее мировосприятие. "Ленин удивил всех предложением немедленно же арестовать несколько сот капиталистов, дабы сразу прекратить их злостную политическую игру и объявить всем народам мира, что партия большевиков считает всех капиталистов разбойниками", — вспоминает Степун уже упомянутое выступление вождя на съезде Советов.
Ленин до захвата власти шел за настроениями масс. Милюков, находившийся после Февраля фактически в том же положении, поскольку власть Временного правительства была весьма условной, оставался верен своим обычным представлениям и своей вчерашней программе.
В послепетровской России привилегированные слои, занимавшиеся политикой, не осознавали свободу в ее универсальном смысле. Это было прямым следствием "европеизации по-петровски", а не собственно европейской традиции. Как не было это и национальной русской традицией. В народной идеологии "свобода-воля" — универсальна и индивидуальна, она не ограничена социальными, сословными, групповыми границами. Она — достояние человека, а не представителя того или иного сословия.
В послепетровской России свобода воспринималась политически активными слоями сугубо иерархически. Отсюда множественность антагонистических или полу-антагонистических уровней общественного бытия, так пагубно сказавшаяся и в 1730-м, и в 1917 году.
Ленин, вступив в действие весной семнадцатого года, произвел радикальный переворот в психологическом взаимоотношении политика с массами, сведя число антагонистических уровней до минимума. Он объединил основную часть иерархической системы — "все капиталисты — разбойники", а кто не с нами, тот прислужник разбойников, — и разом исключил всю эту категорию из сферы общественного правосознания, поставив ее вне закона. И вместе с тем в своих обращениях объединил весь "трудовой народ" — в безусловном праве на универсальную свободу. (Дифференциация началась после захвата власти.)
Для Милюкова, при всем его бескорыстном народолюбии, народ был объектом политического воздействия — младшим братом. Таким образом, уровень свободы на первом этапе для него, Милюкова, оказывался один, а для народа — другой. Теоретически он был прав, но второго этапа не наступило.
Ленин, как мы видели, строил систему отношений принципиально иначе — он отдавал массе всю инициативу, стимулируя и оформляя ее, беря усилие осознания на себя.
Временное правительство оказалось в положении Верховного тайного совета, пропустив момент компромисса с "общенародием". И как в свое время князь Дмитрий Михайлович надменной неуступчивостью и преданностью своей идее создал повод для кризиса, так и Милюков в апреле семнадцатого года подобным образом спровоцировал кризис, который так и не разрешился до октября. Федор Степун писал:
Хороший скрипач-любитель, Милюков оказался весьма тугим на ухо министром иностранных дел… Роковую роль сыграло в революции то, что Милюков не расслышал отнюдь не только шкурнической, но, по существу, праведной тоски русского народа по замирению. Этою глухотою, связанною с безрелигиозностью всего русского западничества, только и объясняется, по моему глубокому убеждению, то доктринерское упрямство, с которым Милюков проводил свою верную союзническим договорам империалистическую политику[144].