Борис Соколов - Коллонтай. Валькирия и блудница революции
Дыбенко писал из Одессы: "Дорогой, родной друг, мой нежный Голуб. Хочется как можно скорее видет тебя. Хотел бы прилетет к Тебе, моему Голубку, моему милому другу и нежному Голубю, сказат все, открыт свое сердце, свою душу и найти то, что так неудержимо и страстно тянуло нас друг к другу, открыт себя. Не подумай, милый Голуб, что я хочу отделит тебя, нет мы оба катимся в неведомое, до сих пор для нас зыбкое пространство, но, милый друг, как я одинок, и я люблю, люблю, люблю Тебя. Любов к тебе еще не остыла. Твой Павел".
Коллонтай удалось выхлопотать двухмесячный отпуск и отправиться в Одессу. В дневнике она отметила: "Вечер. Дивная ночь. Луна на море. Но почему южная природа не радует меня? В ней что-то слишком яркое, богатое. Она беспокоит. И есть, я его всегда ощущаю, есть какое-то несоответствие между красотою природы и буднями жизни. Здесь жизнь должна была красочной, яркой, пестрой, подъемной, как и сама дивная южная природа. Раз этого нет, здесь томишься невольно…"
Много лет спустя эта поездка виделась уже несколько иначе: "…Томительно жаркая ночь в Одессе. Черное море играло в лунных лучах, а в саду нашей богатой виллы (какого-то бывшего богача) удушливо пахло розами. <…> Я ждала Павла в саду в своем белом шелковом платье-хитоне. Я приоделась для него. Я не хотела верить слухам, что у Павла есть "красивая девушка", и все еще верила в его любовь. Павлины подчиненные разошлись по домам. Я осталась одна в саду. <…> Павел поехал верхом без постового, обещав скоро вернуться. Шел час за часом. Я не могла читать, я не любовалась морским прибоем, я не дышала красотой южной ночи. Я ждала Павла. Ждала напряженно и жадно. Я решила не верить своему чутью, что между нами что-то легло. Не хотела верить и шепоткам. Меня волновало другое; я упрекала Павла: зачем он дружит с этим подозрительным типом Азбукиным, бывшим управляющим винными погребами великих князей, зачем пьет не в меру, зачем слишком часто ездит к Азбукину играть с ним в карты. Это непартийное поведение, оно меня мучает, задевает.
Но весь этот день Павел был такой нежный, растроганно нежный, как в былые дни. И я с радостью схватилась за надежду: "Павел любит меня. Все эти слушки — обычные сплетни кумушек. Я им не верю. Только бы Павел не пропадал по вечерам у Азбукина за картами". Утром он, весело смеясь, обещал мне не бывать больше у Азбукина. "Я сам знаю, что эта компания не для меня. Ты напрасно беспокоишься, что он может втянуть меня в неприятную историю. Я ни с кем у него не встречаюсь".
— Так ведь вы вечно играете в карты.
— Наши партнеры — все свои товарищи, из штаба.
Весь день я ждала вечера, мы договорились с Павлом вечером покататься на лодке по морю. Я хотела "поговорить"… Слова этого я ему не сказала, как и все мужья, он очень не любит этого слова, но про себя решила: в лодке поговорим как следует, укажу ему на его непартийное поведение, его дружбу с сомнительными элементами. Сделаю последнюю попытку.
Настал вечер. Павла вызвали в штаб. Часы в столовой громко пробили девять. Я слышала их бой в саду. Потом 10, 11, 12…
А Павла все нет и нет. <…> Адъютант, уходя, сказал, что в штабе нет совещания. Где же Павел? Опять у Азбукина, ужинает "посемейному" вдвоем или кутят со всякими "бывшими". Это после обещания мне утром, после того как Павел, глядя мне в глаза "как честный человек", обещал… Как я могу ему верить после этого? Может быть, слушок о красивой девушке не выдумка? Может быть, это так и есть? <…>
Ревность обожгла острой болью, подступила к горлу. Нет, я бы почувствовала. Но все же Азбукин — подозрительная, темная фигура, не место Павлу в его доме, попадет в историю, а я должна вызволять его от партийных неприятностей. <…> Часы снова бьют час или половину второго. Нет, я больше не в силах выносить эту пытку вечного страха за Павла, за его поведение. Что меня удерживает в Одессе? К черту неиспользованный отпуск, в среду идет прямой вагон на Москву. Я уеду. Уеду от Павла совсем, навсегда. Я разорву с Павлом. Мы больше не товарищи, я его не понимаю, я ему больше не верю.
Часы дают два звонких удара. И за ними вслед гулко стук копыт во дворе. Павел спешит ко мне, походка твердая. Нет, он не пьян. Значит, "красивая девушка" (в этот момент, наверное, Александра подумала: "Уж лучше бы он пил!" — Б.С.)… Что-то обожгло меня. <…>
До этой минуты вся картина той жуткой ночи четка, как на пластинке: и бой часов, и цвет моря, и аромат роз, и мои собственные мысли. Но с того момента, как Павел быстрым шагом, какой-то взволнованно виноватый приближается ко мне, все расплывается, как во сне. <…> Я, кажется, бросила ему упрек, что он, партийный товарищ, нарушив данное мне партийное слово, опять был у Азбукина.
— Что ты пристала ко мне с этим Азбукиным? — раздраженно перебил меня Павел.
— Не лги. Мне все равно, где ты был. Между нами все кончено. В среду я уеду в Москву. Совсем. Ты можешь делать что хочешь — мне все равно.
Павел быстро, по-военному, повернулся и поспешил к дому. У меня мелькнуло опасение: зачем он так спешит? Но я медлила. Зачем, зачем я тогда не бросилась за ним? Поднимаясь по лестнице террасы, я услышала выстрел. <…> Павел лежал на каменном полу, по френчу текла струйка крови. Павел был еще жив. Орден Красного Знамени отклонил пулю, и она прошла мимо сердца. <…> Начались жуткие, темные дни борьбы за его жизнь и тревог за его непартийный поступок. Я ездила для доклада и объяснений в парткомитет, старалась смягчить поступок Павла (они там уже знали больше, чем я думала, и больше меня самой). <…> Я во всем винила себя. Только позднее я узнала, что в тот вечер "красивая девушка" поставила ему ультиматум: "либо я, либо она". Бедный Павел! Она навещала его больного тайком, когда я уезжала в партком.
Я больше не говорила Павлу о своем намерении уехать. Но это решение крепло. <…> Я выходила Павла. Рана оказалась менее опасной, чем вначале опасались. Павел стал быстро поправляться. Но ко мне он был нетерпелив и раздражителен. Я чувствовала, что он винит меня за свой поступок и что его выстрел вырос в непроходимую моральную стену между нами. <…>"
Он чудом остался жив. Тут даже нельзя привычно добавить: к счастью. Ведь если бы тогда Павел Ефимович поувереннее нажал на курок и рука бы не дрогнула, он был бы избавлен и от роли палача Тухачевского и его товарищей, да и многих других ни в чем не повинных командиров и комиссаров, а потом — от позора суда и казни в лубянском подвале.
Потом Александра укоряла Павла в письме: "Твой организм уже поддался разъедающему яду алкоголя. Стоит тебе выпить пустяк, и ты теряешь умственное равновесие. Ты стал весь желтый, глаза ненормальные". Разрыв с любимым Павлом все равно становился неизбежным.
Павел уже оправился от раны и начал ходить. После попытки самоубийства он тоже начал вести дневник, где записал: "Мучительная тоска гложет сердце. Нет радостных надежд. Уехала — все! <…> Что ждет меня? Может ли быть кругом столько ненависти? <…> Тянутся мысли. Я одинок, и она уезжает. Таков финал пятилетней любви <…>. Как можно теперь верить, с кем же можно теперь поделиться своими душевными переживаниями? Тут идеализм не поможет, тут страдания и жгучая мука за все, чем я дышал. Переживаю трагедию своей жизни".
А после отъезда он написал ей письмо: "<…> Я рвался к тебе, Шура, потому что я страдал по тебе. Ты говориш, что твое тело для меня все равно. Нет, ты не права, твои очи вместе с телом опьяняли меня. Да, я никогда не подходил к тебе как к женщине, а к чему-то более высокому, более недоступному. А когда были минуты и ты становилась обыденной женщиной, мне было странно, и мне хотелось уйти от тебя. Ты в моих глазах и в сердце, когда я рвусь к тебе, выше досягаемого. Но теперь я слабый, так же, как и все мужчины, открыл мои изломы души. <…> Ты покидаеш меня, а я был наивен, Шура, <…> мне казалось, что все тебе скажу откровенно, и ты поймеш меня, и я спокойно всеми фибрами моей души останусь с тобой, и будем опять вместе, <…> чтобы упиться друг другом и с новой силой насладиться своими жизнями. Но твой мучительный взор, твои страдания говорят другое, и мне кажется я был прав, скрывая от тебя свои переживания. <…> Не могу видет твои муки, они душат меня. <…> Все это тебе говорит только, только твой Павел, он никому не принадлежал и никогда не будет принадлежат, но ты ведь все понимает, ты должна понят без слов <…>".
Шура не ответила. Лишь записала в дневнике: "Я убегаю не от Павла, а от той "я", что чуть не опустилась до роли ненавистного мне типа влюбленной и страдающей жены".
Но она еще колебалась: может быть, с Павлом еще не все потеряно? И отметила в дневнике: "Весь запас моей любви я хочу сейчас щедро отдать ему, обогреть. <…> Куда делась вся моя требовательность к Павлу? Все мои сомнения, ревность, мой бунт против него? Только бы он не страдал, только бы вернуть его к жизни, уже не только физически, но и морально!" Но в конце концов решила: "Нет, я уйду. Довольно. Старалась, билась сделать из него человека — партийца, развить вложенные в этом самородке возможности, качества, военный талант. Не сумела, значит. Стать "женой" не могу, не хочу. Коллонтай жива, и я уйду. Уйду на новую работу по призыву партии".