Грэм Робб - Жизнь Гюго
Когда французская армия в 1823 году приняла участие в гражданской войне в Испании, чтобы посадить на трон короля из дина стии Бурбонов, Гюго воспользовался экспедицией как предлогом для оды, посвященной отцу. В ней он довольно искусственно сравнивал разрушителя Бургоса с роялистами:
Отец, иногда я грежу, что беру твой меч,И, исполнившись рвения,Иду за нашим славным войском в страну Эль Сида.
Почему же этот образец милитаризма привлек награды, полученные в Академии флоралий, и добился, чтобы его освободили от военной службы?{313} Почему он не поехал в Испанию, как Альфред де Виньи? Его замысел кажется крайне неубедительным, как с личной, так и с политической точки зрения.
В своем наименее правдоподобном стихотворении среднее количество рифм просто зашкаливает: 2,81. Хотя на первый взгляд это незаметно, ода стала одним из самых богато рифмованных стихотворений во французской литературе. Когда он сталкивает в сознании две противоборствующие армии – короля и своего отца, наполеоновскую Испанию и Испанию Бурбонов, на первый взгляд произвольные совпадения звуков перестают играть чисто декоративную роль и вторгаются в самую структуру стиха. Критики оказались правы: непонятность – или вообще совершенно другой вид смысла – пожирала риторику.
Как ни странно, генерал Гюго сыграл решающую роль в поэтической революции, начало которой положил «Восточный гимн»; его роль оказывается куда более важной, чем какое-либо политическое влияние. Перед тем как к нему приехали сын с невесткой, он предложил Виктору «надежное средство» от простуды: отвар опиумного мака, смешанный с молоком и медом{314}. Если Виктор регулярно принимал отцовское лекарство в Блуа, возможно, оно возымело нужное действие. Вот откуда чувство всесильности, растворение личности рассказчика, догадка о непереводимости знаков, даже склонность ко всему восточному. Налицо все признаки литературы, созданной под действием опиума{315}. Во всяком случае, некоторые фантазии Гюго очень похожи на записанные галлюцинации. Кажется, ему очень нравятся необычно подробные фосфены (зрительные ощущения, возникающие без воздействия света на глаз){316}, а также необычайно сильное желание культивировать их, например, с помощью Прометеевой привычки смотреть прямо на солнце{317}. Возможно, этим объясняются темные пятна перед глазами, на что он неоднократно жаловался. Из-за них некий студентмедик в 1828 году предсказал ему неминуемую слепоту. По этому случаю Гюго вспомнил о Гомере и Мильтоне и «начал надеяться, что, может быть, когда-нибудь я ослепну»{318}.
Независимо от того, помогло или нет лекарственное средство, предложенное генералом, изменить курс французского романтизма, Гюго попал под влияние посильнее любого наркотика: он подружился с Шарлем Нодье{319}. Проведя три недели в Блуа, Гюго оставил Адель со свекром, а сам поехал к Нодье в Париж. Оттуда они отправились на коронацию в Реймс. Дорогу по такому случаю специально посыпали песком.
Нодье был на двадцать два года старше Гюго и успел добиться всего, кроме написания главного шедевра. Раньше он был ботаником, энтомологом, изучал трилобитов и ракообразных, экспериментировал с опиумом, был азартным игроком и теоретиком романтизма еще до того, как французский романтизм заявил о своем существовании. Кроме того, он был библиографом со страстью к точности и со склонностью к мистификации (как ни странно, такое сочетание встречается довольно часто). В 1802 году, когда Гюго родился в Безансоне, Нодье, сын тамошнего судьи, только что вернулся туда из Парижа лечить гонорею. Его заслуженно считали анархистом. В двадцать лет он написал автобиографию «Я сам» (Moi-Même). Одна глава состояла исключительно из знаков препинания. Его апокрифические мемуары даже в наши дни иногда принимают за подлинный исторический документ. Кроме того, Нодье анонимно издал «Историю тайных обществ в армии», которую можно было бы считать одним из первых французских исторических романов, если бы не цель автора: кратко изложить историю всех антинаполеоновских заговоров. В числе прочих в книге описывается неудачная засада, одним из устроителей которой был сам Нодье. В изданной им книге афоризмов «Изречения Шекспира» (Pensées de Shakespeare) многие изречения принадлежат ему самому. Затем он выпустил словарь звукоподражаний, пожалуй один из наиболее удобочитаемых словарей из всех написанных. Его труд должен был стать противоядием к откровенно запретительному Словарю Французской академии{320}. Поработав у сэра Герберта Крофта, соратника С. Джонсона, он увез жену и дочь в Иллирию, в Лайбах (ныне Любляна), где редактировал газету, выходившую на четырех языках, и собирал местные легенды о вампирах. По его уверениям, однажды он даже встретился с настоящим вампиром, что сообщило его «готическим» произведениям дух небывалой точности.
Когда Гюго с ним познакомился, Нодье только что назначили библиотекарем второй библиотеки во Франции, библиотеки Арсенала. В его квартире, где пахло домашним печеньем госпожи Нодье и которую вскоре украсят бюстом Виктора Гюго, собирались литераторы из «Французской музы»{321}. То был единственный открытый салон в Париже. Постоянные его участники образовали объединение, которое называлось «Сенакль». Написанное с заглавной буквы, это слово обычно означает место Тайной вечери. В наши дни, говоря «Сенакль», обычно вспоминают Гюго и его учеников.
Итак, поздней весной 1825 года Гюго и Нодье вместе поехали на коронацию в Реймс. У Нодье созрел еще один замечательный замысел. Он предложил министру искусств, чтобы его, Нодье, назначили официальным историографом коронации. Он предлагал написать официальный отчет – к слову, обещание осталось невыполненным, – где назовет коронацию «позитивным окончанием катастрофического века революции» (отныне преемственность королевской власти гарантирована){322}.
Нодье получил соответствующее назначение и предложил Гюго несуществующий пост официального поэта. Гюго не хотелось, чтобы его считали попрошайкой, который ищет покровительства. В письме де Виньи он предложил свою версию событий: «Прежде чем ты услышишь об этом от кого-то еще, должен сказать тебе, дорогой Альфред, о неожиданных милостях, которые нашли меня в убежище моего отца. Король присвоил мне Крест [Почетного. – Г. Р.] легиона и приглашает на коронацию».
Еще одному другу, Жану Батисту Сулье, он пишет письмо, переполненное личными местоимениями: «Я заверяю тебя, что радость, которую эта новость тебе принесет, значительно увеличит мое удовлетворение»{323}.
На самом же деле Гюго действительно просил о награде{324}; судя по письму от тестя, он также попросил разрешения присоединиться к Нодье в Реймсе{325}. Такой карьерный скачок в будущем гарантировал безусловное внимание ко всему, что бы он ни написал.
Сама коронация принесла разочарование и откровение{326}. Перед собором в Реймсе соорудили картонную декорацию, которая призвана была символизировать шаткость режима, но декорация была, по крайней мере, готической. «В таком виде, – сообщал Гюго Адели, – декорации – еще один признак развития идей романтизма. Еще полгода назад старинную франкскую церковь превратили бы в греческий храм»{327}. Над фасадом декорации возвышались средневековые скульптуры; их обрубили, чтобы они не упали на короля. Гюго подобрал голову Христа. Позже он уверял, что именно в тот день стал социалистом{328}. Самое большое впечатление от коронации, какое у него осталось, – запущенность собора. Все остальное – отсечение головы Иисуса Христа с фасада собора и спасение отсеченной головы – еще долго не давало Гюго покоя.
В то время больше всего Гюго беспокоила стоимость костюма – штанов, чулок, туфель с пряжками, шляпы с перьями и меча – и цена еды: в его записной книжке значатся два обеда стоимостью 15 франков каждый{329}. Он досадовал на то, что вынужден снимать комнату в доме, занятом актрисой (он считал, что представительницы этого ремесла отличаются неразборчивостью в связях){330}, и стоял под дождем у собора в Реймсе, читая закапанные слезами письма от Адели. Жена генерала оказалась холодной и нечуткой. Адель часами сидела одна в своей комнате и жалела себя. Она льнула к малышке и тешила себя мыслью о том, что вскоре она снова соединится с «величайшим поэтом эпохи, самым обожаемым и любящим из всех мужчин!»{331}. После отъезда Виктора обстановка в доме тестя стала напряженной. Впоследствии ее отношения с генералом будут сводиться к очень вежливым письмам и изъявлениям преданности, рассчитанным исключительно на публику.