Яков Гордин - Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы
Можно сколь угодно толковать о нравах эпохи и о жестокости обычаев, но то, что царь пытает собственного сына, казалось людям отвратительным, ибо прецедентов в русской истории не имело.
Разумеется, пыткой из царевича можно было вымучить все, что захотел бы царь. Но нужен ли был Петру самооговор Алексея и оговор других? Безусловно нет. Более того, часть признаний царевича, касающаяся "больших персон", была сознательно оставлена без внимания и не проверялась. Хотя проверить было просто. Петр хотел получить представление о реальной расстановке сил в правительствующей среде. Он получил его, но не пожелал сделать достоянием страны. Его вполне устраивал миф о "больших бородах" и темных старо-московских интриганах.
Царевича пытали жестоко, но расчетливо. Все время розыска он был на ногах, незадолго до смерти мог сам явиться в суд, его ответы на вопросы следователей до последнего дня изобличают неповрежденное сознание. Пушкин, читавший подлинник дела, говорит о дрожащей руке, которой написаны после пытки ответы царевича. Еще бы! Он писал рукой, только вправленной после вывиха на дыбе. Но у него оставались силы отвечать своеручно, четко и пространно.
Наиболее важные показания царевича перепроверялись следствием. Ему, висящему на дыбе, заново задавались вопросы, на которые он уже отвечал. И Алексей ни от чего не отрекался и нигде себе не противоречил. Тем более что следователи очень многое знали от его пытанных сторонников и легко предавшей его Ефросиньи.
Оснований сомневаться в правдивости показаний Алексея нет. Даже столь педантичный историк, как С. М. Соловьев, опирается на них без всяких оговорок и сомнений.
ТЯЖБА О ЦЕНЕ РЕФОРМ
Какова же была программа Алексея, которая сложилась у него перед побегом? В наивном и примитивизированном варианте она изложена была той же Ефросиньей и уже упоминалась нами. Надо иметь в виду, разумеется, что, говоря с любовницей, царевич учитывал уровень ее понимания политических проблем и все упрощал.
Да он же, царевич, говаривал: когда он будет государем, и тогда будет жить в Москве, а Питербурх оставит простой город; также и корабли оставит и держать их не будет; а войска-де станет держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хотел, а хотел довольствоваться старым владением и намерен был жить зиму в Москве, а лето в Ярославле; и когда слыхал о каких видениях или читал в курантах, что в Питербурхе тихо и спокойно, говаривал, что видение и тишина недаром: "Может быть, либо отец мой умрет, либо бунт будет; отец мой, не знаю, за што меня не любит и хочет наследником учинить брата моего, он еще младенец, и надеется отец мой, что жена его, а моя мачеха, умна; и когда, учиня сие, умрет, то-де будет бабье царство! И добра не будет, а будет смятение: иные станут за брата, а иные за меня".
Е. В. Анисимов так комментирует этот текст: "Можно предположить, что, по-видимому, царевич, придя к власти, намеревался свернуть активную имперскую политику отца, ставшую столь очевидной именно к концу Северной войны. Не исключено также, что устами царевича говорила политическая оппозиция, загнанная Петром в глубокое подполье…"[29]
Если мы внимательно и беспристрастно прочитаем "программу" Алексея, то не найдем в ней ни одного криминального положения. Алексей не собирается разрушать или отдавать шведам Петербург, а всего лишь хочет сделать его обыкновенным портом. Перенос столицы в Москву отнюдь не был для России катастрофой. Военный флот, как мы знаем, был страшной обузой для экономики страны. Но и полное уничтожение военного флота Алексей, имея ближайшим советником адмиралтейца Кикина, вряд ли предпринял бы. Речь могла идти о сокращении флотского бюджета. Но в мирной ситуации частный торговый флот, который, собственно, и был нужен России, развивался бы естественным путем, не высасывая соков из населения. Распускать армию Алексей не собирается — он исповедует, говоря сегодняшним языком, "принцип разумной достаточности". Он собирается перейти от наступательной, империалистической доктрины отца к доктрине оборонительной. Он не собирается отдавать берега Балтики — иначе о Петербурге и речи бы не было, — но не хочет дальнейших завоеваний, которые планировал Петр и о которых Алексей, естественно, знал. И это было вполне разумно. Более того, с государственной точки зрения совершенно целесообразно. Неразумной и нецелесообразной была безудержная жажда новых территориальных приобретений, владевшая Петром, его стремление диктовать свою волю Восточной и Центральной Европе. А если учесть, что в окружении царевича армию представлял генерал князь Василий Долгорукий, полководец нового типа, то совершенно ясно, что об уничтожении петровской армии и гвардии — лучшего, что удалось создать первому императору, — речи не было: генералитет этого не допустил бы.
Последний пассаж "программы", тоже касающийся престолонаследия, при всей наивности формулировок, поражает своей проницательностью. О петровском установлении, нарушившем традиционный порядок престолонаследия, Ключевский сказал со всей горькой прямотой:
Редко самовластие наказывало само себя так жестоко, как в лице Петра этим законом… Лишив верховную власть правомерной постановки и бросив на ветер свои учреждения, Петр этим законом погасил свою династию как учреждение: остались отдельные лица царской крови без определенного династического положения. Так престол был отдан на волю случая и стал игрушкой[30].
Но ведь, собственно, о том же говорит и Алексей, провидя "бабье царство" и династические распри.
Разумность идей наследника, даже в передаче темной Ефросиньи, выдает не только его природный ум, о котором говорят современники, и понимание реального положения, но в первую очередь указывает на круг государственного общения Алексея, круг, вовсе не ограниченный юношеской его "компанией", умным и дельным администратором и инженером Кикиным и генералом Долгоруким.
Что же это был за круг?
Люди, на которых царевич рассчитывал как на соратников после смерти отца, так и на сторонников в борьбе за власть при его жизни, выявились в ходе розыска — во второй, петербургский, пыточный период.
Наиболее влиятельные персоны, названные царевичем, оказываются в числе тех, с кем Кикин переписывался или готовился переписываться шифром. Это главнокомандующий русской армией фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев и сенатор князь Яков Федорович Долгорукий. Алексей рассказывает о своих отношениях с ними довольно беспорядочно, но целый ряд выразительных деталей дает возможность эти отношения реконструировать.
"Борис Петрович говорил мне, будучи в Польше, не помню в которое время, при людях немногих моих и своих, что напрасно-де ты малого не держишь такого, чтоб знался с теми, которые при дворе отцове; так бы-де ты все ведал", — показал царевич 14 мая, еще до пыток. При всей краткости это чрезвычайно насыщенное смыслом свидетельство обнаруживает наличие особо доверенных лиц с той и с другой стороны, при которых можно вести разговоры, равные государственной измене. Ведь фельдмаршал учит наследника искусству политической интриги, советуя ему учредить свою разведку при августейшем отце.
Князь Яков Долгорукий прославлен был прямотой и мужеством перед лицом царя. Царевич показал, что они с князем обсуждали "тягости народные" — тяжкое положение России. Князь сознавал, что его отношения с царевичем вызывают подозрения. "Когда при прощании в Сенате, — показал Алексей 16 мая, — ему, князю Якову, молвил на ухо: "Пожалуй, меня не оставь", он сказал, что "я всегда рад, только больше не говори: другие-де смотрят на нас". А преж того, когда я говаривал, чтоб когда к нему приехать в гости, и он говаривал: "Пожалуй, ко мне не езди; за мною смотрят другие, кто ко мне ездит"".
Князь Яков искренне любил царевича и был ему предан. Царевич Сибирский рассказывал, что посте побега Алексея "князь Яков Федорович Долгорукий так по нем плакал, что затрясся". И при этом он соблюдает сугубую осторожность в общении с полуопальным наследником. Долгорукий был человеком отнюдь не робким, и если он, один из самых видных и влиятельных вельмож, ведет себя таким образом, то это более чем что-либо свидетельствует об особости его отношений с Алексеем. Конспирация необходима там, где есть что конспирировать.
Однако близость Алексея и князя Якова Федоровича вызвана была не только и не просто личной симпатией старого сенатора к наследнику. Они сходились во взгляде на связь прошлого, настоящего и будущего России, то есть на необходимый характер реформ. В "Истории Российской" Татищева есть замечательная по выразительности сцена, где князь Яков Федорович, к неудовольствию Меншикова, объясняет царю неразрывность реформы и традиции, восхваляя внутреннюю политику царя Алексея Михайловича, ее основательность и справедливость, напоминает Петру, что истоки военной реформы тоже лежат во временах его отца, но при этом отдает должное внешнеполитическим успехам Петра. И происходит это в 1717 году, когда Алексей скрывался в Италии…