Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
Он лжет и верит себе и борется с миром диких грез, им сочиненных. Их центр – недотыкомка. То «дымная и синеватая», то «грязная, вонючая, противная и страшная», то «злая и бесстыжая», то «кровавая и пламенная», она дразнит и терзает его. «Уже ясно было, что она враждебна ему и прикатилась именно для него, а что раньше никогда и нигде не было ее. Сделали ее – и наговорили. И вот, живет она, ему на страх и на гибель, волшебная, многовидная, – следит за ним, обманывает, смеется, – то по полу катается, то прикинется тряпкой, лентой, веткой, флагом, тучкой, собачкой, столбом пыли на улице, и везде ползет и бежит за Передоновым, – измаяла, истомила его, зыбкою своей пляской». Она так вещественна для него, что когда ее нет, то Передонов спокойно думает: «Видно, нажралась, да и завалилась спать», а чтобы избавиться от нее, он придумал средство: намазал весь пол клеем, чтобы она прилипла. Но средство не помогло: прилипали подошвы, а недотыкомка каталась свободно и визгливо хохотала.
Вот эта недотыкомка – один из ярчайших образов сологубовской фантазии. Это и есть земной плен, великая скука бытия. Сартр это бы называл бытием-в-себе: этакое негативное откровение о мире дочеловеческом и бесчеловечном. А дальше Горнфельд заводит речь о другой линии «Мелкого беса»:
Один эпизод мне кажется особенно любопытным и выразительным: это почти не связанный с историей Передонова протяжный и обстоятельный рассказ о том, как одна из барышень Рутиловых ведет любовную игру с хорошеньким мальчуганом, гимназистиком Сашей. Я говорил недавно о нашей эротической литературе, но должен признать, что ее реалистические эксцессы – детская игра, наивная и невинная, в сравнении с чудовищным напряжением похоти, которое вложено здесь в рассказ о том, как молодая девушка развращает невинного мальчика. Оба остаются физически невинными – но тем более ошеломляет эта беспредельная извращенность.
Горнфельду кажется, что этот эпизод свидетельствует «об отвратительно исковерканной жизни». И тут ему начинает возражать Александр Блок:
Когда читаешь о том, как веселятся и играют Саша и Людмила – оба молодые и красивые, как они душатся духами, как наряжаются, как смеются, как целуются, как над буднями уездной крапивы празднуют праздник легкой плоти, – когда читаешь, кажется, смотришь в весеннее окно. Вот она наконец, плоть, – прозрачная, легкая и праздничная; здесь не уступлено пяди земли – и земля благоухает как может, и цветет как умеет; и не убавлено ни капли духа, без которого утяжелились бы и одряхлели эти юные тела; нет только того духа, который разлагает, лишает цвета и запаха земную плоть. Ничего «интеллигентного», все «мещанское». Ни одной мысли, но совершенная мера. Потеряй только эту меру, рухнет юность, зароится похоть и нечисть, как роится она всюду кругом – в Передонове, в уездной церкви, в чернозубых дамах: в городских развратниках, в канавах вдоль мостков. Но комната Людмилы – на втором этаже, и там празднуют свою красоту эти заоблачные мещане, небесные обыватели – подобные земным богам. Жаль только одного, того, что с таким малым духом может ужиться их благоухающая плоть. Но это – не страшная эротика. Здесь все чисто, благоуханно и не стыдится солнечных лучей. И особенно опасно бояться этой эротики, когда мы знаем, что есть другая – более страшная, таящаяся там, где безверие и беззвездная ночь, где не умеют «пытать естество». Сологуб – писатель умудренный, писатель глубокий, задумчивый.
Вот это и есть дульцинирование жизни у Сологуба. Блок, сам поэт, видит, как другой поэт преображает тяжелую бабищу-жизнь в праздник легкой плоти. Но, Иван Никитич, вспомним еще одну поэтическую апофегму: «Не верь, не верь поэту, дева!» Не так уж благостна эта картинка у Сологуба, и есть в ней своя тяжесть: неразрешенное томление плоти. Сцены эти – самый настоящий декаданс, прав скорее Горнфельд, человек прозаический и не способный утрачивать здравый смысл в построениях поэтической фантазии. Сологуб – писатель, по Блоку, умудренный, глубокий, задумчивый, – уж слишком глубоко копнул, и на таких глубинах ничего легкого не бывает. И вот он старается подняться вверх из этих глубин – низин! – к созданиям своей фантазии – земле Ойле и звезде Маир.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})И. Т.: И еще река Лигой есть в этой мистической географии Сологуба:
Звезда Маир сияет надо мною, Звезда Маир, И озарен прекрасною звездою Далекий мир. Земля Ойле плывет в волнах эфира, Земля Ойле, И ясен свет блистающий Маира На той земле. Река Лигой в стране любви и мира, Река Лигой Колеблет тихо ясный лик Маира Своей волной. Бряцанье лир, цветов благоуханье, Бряцанье лир И песни жен слились в одно дыханье, Хваля Маир.Б. П.: Мне кажется, на это стихотворение ориентировался Мандельштам, когда писал свое «На страшной высоте блуждающий огонь» с этим рефреном «Твой брат, Петрополь, умирает»: вот как можно делать стихи из невнятного, нерасчлененного бормотания, чуть ли не из трех слов.
Передонову не дано дульцинировать мир: он только в борьбе с недотыкомкой, когда она прикинулась гардиной, поджег эту гардину и спалил городской театр. А потом, окончательно сойдя с ума, зарезал своего приятеля Володина, похожего на барашка (отметим эту библейскую аллюзию на подменную жертву). К земле Ойле, к звезде Маир, к Королевству Соединенных островов устремляется другой герой Сологуба – Триродов из трилогии «Творимая легенда». Это совсем уж странный персонаж – химик, который, мы догадываемся, умеет претворять жизнь в смерть так, что покойники сохраняют какую-то призрачную, но тем более ценную жизнь. Или, наоборот: умеет воскрешать покойников. В его имении живут некие мальчики, «тихие дети». Вот так Триродов, то есть автор его Сологуб, побеждает ражую бабищу жизнь.
Корней Чуковский резюмировал эту тему так:
Такова и была первоначальная философская схема Федора Сологуба. Но прошли годы и наполнили эту схему другим содержанием. Теперь, в своем последнем романе он с каким-то хитроватым смешком вкрадчиво шепчет каждому читателю на ухо: ты непременно одержишь победу над румяной бабищейжизнью, стоит только тебе умереть! Только в могиле ты дульцинируешь мир, и всякая Альдонса станет Дульцинеей – в могиле. Там все превратится в легенду, и только оттуда есть путь на Ойле:
Мой прах истлеет понемногу, Истлеет он в сырой земле, А я меж звезд найду дорогу К иной стране, к моей Ойле.Как бы ни относиться к этому странному творчеству, ясно одно: это творчество – не пустая блажь одного чудака-однодума, оно создано нашей эпохой, оно продиктовано ею. В этих произведениях она отразилась, как в зеркале.
Мне, однако, кажется, что время, о котором говорил Чуковский, еще не вышло на уровень сологубовского проекта. Статья Чуковского, позднее названная «Путеводитель по Сологубу», была написана прямо по следам трилогии Сологуба, то есть еще до революции. Нужно было случиться революции, чтобы по-настоящему понять, о чем писал Сологуб, каково было тайное, интимное начало его творчества и к чему, к каким сверхлитературным результатам оно вело.
И. Т.: Борис Михайлович, а вот вы упоминали другой сологубовский роман «Заклинательница змей».