Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
Убийственная рецензия, долженствующая доказать два тезиса: Бунин – эпигон, и он выживший из ума, теряющий зубы старик.
И. Т.: Мышей не ловит.
Б. П.: Вот именно. Написано, конечно, блестяще, но при этом неверно. «Митина любовь» – это не о том, что Бунин теряет зубы, а о том, что все мы – и Шкловский в том числе – потеряли Россию. Катя, бросившая Митю, – это Россия со всеми ее пейзажами, залитыми нынче эмтээсовским мазутом. Но Шкловский, сам вернувшийся из эмиграции, поневоле должен был храбриться. Хотя писал по возвращении в книге «Третья фабрика»: живу тускло, как в презервативе.
И. Т.: Да, эти слова я постоянно цитирую. Но эмигрантский Бунин – не только «Митина любовь», это еще два замечательных произведения: «Жизнь Арсеньева» и совершенно новаторская для русской литературы вещь – книга рассказов «Темные аллеи». Сенсационное новаторство «Аллей» – это эротическая литература, небывалое явление в России, на русском языке.
Б. П.: «Темные аллеи» – того же рода вещь, что и «Митина любовь». Это ностальгия по утраченной России, символизированная в воспоминаниях старого человека о своей молодости. Россия – это любовь, которой русские люди насильственно лишены. Невозможность возврата дней любви.
И в этом смысле «Темные аллеи» – несомненная параллель набоковской «Лолите». «Лолита» тоже ведь книга о ностальгии, сама ностальгия.
И. Т.: Ну уж, Борис Михайлович, как это сравнивать можно: у Бунина же всё в пределах незыблемой нормы, никакой патологии, ни нарушения уголовного кодекса?
Б. П.: А литература не подчиняется никаким кодексам, тем более уголовным. В литературе, в искусстве чем острее, чем сенсационней, тем лучше. Разница в том разве, что воспоминания и ностальгия у Набокова – о счастливом детстве, а у Бунина – рассказ о миновавшей жизни зрелого человека. Прием, однако, тот же: утрата, символизированная эротически.
И. Т.: Ну что ж, всякий человек имеет право на собственное мнение, тем более что о вкусах, как известно, не спорят. Одному нравится поп, другому попадья, а третьему попова дочка.
Б. П.: Да уж о попах нынче ностальгировать не приходится, компенсированы с избытком.
И. Т.: И все-таки о вкусах: что вам в «Темных аллеях» больше нравится?
Б. П.: Эстетам положено считать, что лучшая вещь – «Чистый понедельник». Кстати, здесь известный символический ход особенно подчеркнут: женщина во цвете лет и красоты уходит в монастырь, герой опять лишился жизни и любви. Но мне нравится больше других рассказ вне элегии – «Антигона»: о студенте, посетившем богатых родственников и завязавшем скоропалительный роман с красивой дядюшкиной сиделкой. Там роман кончается не трагически, а фарсово: любовников засекает теткина домоправительница, приходится разъезжаться. Кстати, Иван Никитич, нынешнему человеку как-то и не особенно понятно, а почему, собственно, надо валить? Ну и продолжали бы потихоньку. Не на глазах же у дяденьки и тетеньки совокупляются.
Шучу, конечно. Люди, воспитанные на прежней манер, а Бунин пишет о таких, в создавшейся ситуации не могут поступить иначе.
Но такой молодой, свежей силой веет от этого рассказа, так желаешь счастья его красивым героям!
И. Т.: Поговорим о «Жизни Арсеньева».
Б. П.: Это роман-мемуар, требующий ностальгии по определению. Трагическая нота вроде бы требуется. Но трагедия где-то за рамой картины; вспоминает автор, наоборот, о счастливых днях, о молодости со всеми ее скоропреходящими горестями. Ну и любовь, естественно, эта самая Лика, которую автор решил умертвить раньше времени: женщина, послужившая моделью Лики, умерла на двадцать лет позже, чем об этом объявлено в романе. Так что, действительно, «Жизнь Арсеньева» не просто воспоминания.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})В Советском Союзе без всяких затруднений опубликовали эту вещь, когда начали Бунина переиздавать: ничего в нем антисоветского не нашли, как можно было бы подумать об итоговой мемуарной книге непримиримого противника большевиков. Никакой апологии старого строя. Опять же картины природы, мальчик, оторванный от родного дома постылой гимназией, любовь – и первая, и вторая, и третья. Один только сомнительный сюжет просматривается: Бунин весьма критичен к прежней либеральной интеллигенции. С другой стороны, либералов и требовалось критиковать, они же не революционеры-большевики. Конечно, Бунин забирал глубже, он писал о типе русского передового человека в целом, в том числе и о революционерах. Всем этим людям, по Бунину, свойственна духовная суженность, ограниченность узкими рамками, догмами, штампами вот этого самого революционного мировоззрения. Они не видят в жизни ничего, кроме якобы угнетенного народа и якобы зловещих его угнетателей. В сущности, Бунин пишет об этих людях то же, что писали в сборнике «Вехи», хотя авторы «Вех» – тонкие интеллектуалы, а Бунин кто угодно, но не интеллектуал. Он просто человек здравого смысла и тонкой житейской наблюдательности. В советских изданиях из этих глав было кое-что выброшено, но немногое, это никак не портило книгу, не лишало ее чего-то существенного.
И. Т.: Так что действительно можно сказать, что «Жизнь Арсеньева» – это просто-напросто пейзажная лирика известного пейзажиста Бунина? А против пейзажей, тем более русских, мы не возражаем.
Б. П.: Конечно, нет. В книге есть очень серьезная тема. В сущности, это роман о становлении художника.
И. Т.: Портрет художника в юности?
Б. П.: Да, только, по-моему, даже лучше, чем у Джойса. Становление героя очень интересно дано в конфликте его с любимой девушкой, вот с этой самой Ликой, которой чужды и смешны эстетические восторги героя. Женщины, показывает Бунин, – это проза, проза и проза. Напоминает мотив чеховского «Учителя словесности».
И вот в одном месте Бунин помещает свой эстетический манифест – в противопоставлении уже не только женщинам, но всем вот этим хорошим русским либеральным людям.
Писать! Вот о крышах, о калошах, о спинах надо писать, а вовсе не затем, чтобы «бороться с произволом и насилием, защищать угнетенных и обездоленных, давать яркие типы, рисовать широкие картины общественности, современности, ее настроений и течений!» Я ускорял шаги, спускался к Орлику. Вечер уже переходил в ночь, газовый фонарь на мосту горел уже ярко, под фонарем гнулся, запустив руки подмышки, по-собачьи глядел на меня, по-собачьи весь дрожал крупной дрожью и деревянно бормотал: «ваше сиятельство!» стоявший прямо на снегу босыми красными лапами золоторотец в одной рваной ситцевой рубашке и коротких розовых подштанниках, с опухшим угреватым лицом, с мутно-льдистыми глазками. Я быстро, как вор, хватал и затаивал его в себе, совал ему за это целый гривенник… Ужасна жизнь! Но точно ли «ужасна»? Может, она что-то совершенно другое, чем «ужас»? Вот я на днях сунул пятак такому же босяку и наивно воскликнул: «Это все-таки ужасно, что вы так живете!» – и нужно было видеть, с какой неожиданной дерзостью, твердостью и злобой на мою глупость хрипло крикнул он мне в ответ: «Ровно ничего ужасного, молодой человек!»
А за мостом, в нижнем этаже большого дома, ослепительно сияла зеркальная витрина колбасной, вся настолько завешанная богатством и разнообразием колбас и окороков, что почти не видна была белая и светлая внутренность самой колбасной, тоже завешенной сверху до низу. «Социальные контрасты!» – думал я едко, в пику кому-то, проходя в свете и блеске витрины…
На Московской я заходил в извозчичью чайную, сидел в ее говоре, тесноте и парном тепле, смотрел на мясистые, алые лица, на рыжие бороды, на ржавый шелушащийся поднос, на котором стояли передо мной два белых чайника с мокрыми веревочками, привязанными к их крышечкам и ручкам… Наблюдение народного быта? Ошибаетесь – только вот этого подноса, этой мокрой веревочки!