Высшая легкость созидания. Следующие сто лет русско-израильской литературы - Роман Кацман
В самом деле, путь, пройденный героем, весьма впечатляет и удивляет не только читателя, но и его самого. Он вступает на него беспомощным «рабом», выброшенным на обочину жизни, а заканчивает сильным и свободным существом, символически воплощенным в коте, и даже более того – вдохновителем и лидером духовно и социально активного сообщества («миньяна»). Из бесправного служителя божка, живущего в его голове, он превращается в мужскую и мужественную половину воображаемой псевдосупружеской пары, члены которой состоят в условно симметричных отношениях. Как во фрактале, это же приключение случается в каждом микромифе, на всех перечисленных выше риторических уровнях мифотворчества, в каждом слове или словосочетании. В этом смысле риторическое отклонение выступает в качестве «страдания», а редукция – в качестве «спасения».
В основе поэтики Юдсона лежит бесконечно повторяющийся риторический жест, инсценирующий мифическое «путешествие туда и обратно», от страдания к спасению. Этот смыслообразующий жест снова и снова безрезультатно пытается схватить недоступный объект желания, которым является сам язык. Для автора поэтическое «присвоение» языка означает преодоление его конвенциональности при помощи перекодирования его в другие языки или конструирования гибридов, состоящих из элементов одного и того же языка. Это сопровождается, конечно, и культурной гибридизацией (ярким примером может служить упомянутое выше граффити «на… нас… насрал… Насралла» [Юдсон 2020: 218], где деконвенционализация имени главаря Хезбаллы строится по модели мантры браславских хасидов: «На-Нах-Нахман-МеУман»). Язык естественный, конвенциональный, прозрачный лишен для автора не только смысла и красоты, но и самого существования: язык есть только тогда, когда он не равен самому себе.
Этот парадокс не имеет решения, но имеет два важных последствия. Во-первых, автор, оказавшийся mise еп abyme, то есть помещенным в бездну между необходимостью жеста присвоения языка и неизбежностью его провала, приходит к выводу, что мифическая риторика не имеет никакой цели за пределами ее самой, и это служит причиной его пессимизма или даже временами нигилизма. В то же время, во-вторых, ему ничего не остается, как признать, что спасение из бездны хаоса возможно и что, более того, предчувствие его уже содержится потенциально в каждом слове, как статуя в куске мрамора, писателю только нужно его оттуда извлечь при помощи другого слова или языка, и поэтому можно утверждать, что его поэтика заряжена философским оптимизмом. Эта неизбывная двойственность, явленная в замкнутости языка на самом себе, формирует и структуры более высокого уровня, такие как хронотопы, сюжеты и символы, и, в частности, на ней основана пара Енох – Мозговой. Они высекают друг из друга смыслы, будучи несчастны в этой вынужденной запертости один в другом, но одновременно и счастливы, всегда имея друг друга «под рукой» как ультимативных объектов сорванного генеративного жеста. Так герои Юдсона обретают спасение. В следующей главе мы рассмотрим ряд противоположных ситуаций – примеров того, как спасение остается безнадежной иллюзией, приходит слишком поздно или растворяется в том же хаосе, из которого приходит. В то же время мы увидим, что в мифологии «Холострофы» спасение столь же неизбежно, сколь и иллюзорно.
Спасение в Катастрофе: Алекс Тары, Даниэль Клугер, Елена Макарова
Алекс Тарн: «Пепел» и «Рейна, королева судьбы»
В творчестве А. Тарна выделяются два романа, посвященные Холокосту – Катастрофе европейского еврейства во время Второй мировой войны, когда немецкими войсками, их союзниками и местным нееврейским населением оккупированных ими регионов были целенаправленно уничтожены около шести миллионов мирных граждан еврейской национальности, а многие евреи, сумевшие выжить, были подвергнуты страшным унижениям и стали жертвами бесчисленных преступлений, включая преступления против человечности. Эти романы – «Пепел» (2006) и «Рейна, королева судьбы» (2014) – включают существенные элементы фантастических жанров. Глубже уровня исторических фактов и художественного вымысла, жанровых элементов и стилистики располагаются мощные мифотворческие слои, воплощающие самые ужасные кошмары современного еврейства.
В русской литературе последних двух десятилетий на удивление скудно число не мемуарной и не документальной прозы о Катастрофе. Отдельные мотивы можно обнаружить у многих современных писателей, есть немало рассказов и стихотворений на эту тему, но произведений крупных форм, целиком посвященных ей, совем немного. Это неожиданное молчание требует объяснения, но оно уже само по себе весьма значимо. Причины молчания израильтян в послевоенные годы хорошо известны: отторжение «шедших на убой», с одной стороны, и травма выживших – с другой. Кроме того, израильские власти не желали ссориться с Западом и с СССР. Ситуация стала меняться с началом холодной войны и изменением отношений между Израилем и СССР. Символическим сломом молчания считается состоявшийся в Израиле суд над нацистским преступником Адольфом Эйхманом в 1961 году. Прошло еще два десятилетия, и третье поколение, внуки выживших в Катастрофе, стало возвращаться к памяти дедов.
Однако у большей части граждан СССР преемственность памяти о Катастрофе почти не сохранилась. Большинство советских евреев воевали или были эвакуированы, большинство оказавшихся под оккупацией были убиты. Немногие выжившие часто эмигрировали после войны, и они или их потомки редко писали по-русски. В Советском Союзе тема Катастрофы была табуирована: уничтоженные евреи стыдливо именовались «мирными советскими гражданами». Ранние литературные свидетельства Катастрофы (у таких писателей, как И. Л. Сельвинский, И. Г. Эренбург, В. С. Гроссман) были в основном свидетельствами ее последствий, тех страшных следов, которые оставили после своего отступления немецкие войска и их союзники. В 1960-70-е годы появляются монументальные попытки осмысления Катастрофы в творчестве А. В. Кузнецова, Е. А. Евтушенко, А. Н. Рыбакова, Ю. М. Даниэля. Сегодня преобладают мемуарные и публицистические работы таких авторов, как Л. Симкин, В. Лазерсон и Т. Лазерсон-Ростовская, Я. Верховский и В. Тырмос, Д. Зильберман, Ф. Михельсон и другие. «Фикшн» о Катастрофе, как уже было сказано, редко встречается в сегодняшней русской литературе. Серьезные попытки говорить на эту тему языком литературного вымысла предпринимались Л. Улицкой («Даниэль Штайн, переводчик») и Е. Макаровой («Фридл»). На этом фоне особняком стоят «Последний выход Шейлока» Д. Клугера и два романа Тарна, которые мы и обсудим ниже.
Как объяснить отсутствие писательского интереса к такому значимому историческому событию, как Холокост, настолько богатому темами, драматизмом, трагизмом, являющемуся неисчерпаемым источников философских, исторических, социальных и этических размышлений, служащему причиной непрекращающихся политических скандалов как внутри различных стран, так и в международных отношениях? Аргумент о недостаточной исторической дистанции несостоятелен, поскольку в литературах на других языках можно наблюдать другую картину. Можно предположить, что проблема заключается в несоответствии темы и тех поэтических стратегий, которые представляются современным писателям наиболее актуальными и модными. Чтобы писать о Холокосте, историческое фэнтези не годится, а исторические романы не в