Данте Алигьери и театр судьбы - Кирилл Викторович Сергеев
Теперь на сцене появляется новое действующее лицо. Мы знаем, что это Вергилий. Странник, однако, этого еще не знает. В том, как это новое действующее лицо появляется перед путешественником, есть много странного: он возникает неожиданно, как и все прочие фантомы этого удивительного склона таинственной горы, и неожиданность, фантомность в первое мгновение уравнивает его с ними, превращает в призрак, в орнамент сна. Лишенный эффектностью своего появления «материальной основы», уравненный со сновидениями, он в следующее мгновение превращается в вещь, подарок, вотивное приношение. Это offerto должно быть нестерпимо оскорбительно и опрометчиво несправедливо, применительно к будущему «сладчайшему отцу» и загробному гиду, однако путешественник, зная исход странствия, вводит своего вождя именно таким странным образом. Пока можно заметить одно – это не случайно.
Следующей странностью является пророческое всезнание путешественника или же его потрясающая интуиция – не было произнесено ни одного слова, однако он уверен в затрудненности речи своего offerto. Хрипота или слабый голос – свидетельство продолжительного молчания, и путешественник, недолго думая, делится с читателями своей догадкой. Еще одно меткое замечание, выводящее возникшего перед нами эсхатологического гида из числа живых, реальных, деятельных образов – и молчаливая фигура распадется на клочья тумана и скроется в лесу среди забытых дриад и призраков. Однако в последний момент путешественник делает неожиданный ход и обращается к возникшей фигуре с библейской ламентацией, вновь прибегая к тайной риторике псалмов и гимнов: его протяжное miserere di me – «помилуй меня» неожиданно и бесповоротно меняет перспективную точку, с которой читатель глазами путешественника всматривается в пришельца.
Странник обращается к вновь пришедшему словами царя Давида, обращенными к Богу, и уже как бы про себя, еле слышно, добавляет: «тот, кто ты есть – или тень, или, наверное, человек». Следовательно, странник убежден, или, по крайней мере, хочет надеяться, что перед ним человек. Пришелец, однако, не в пример своему слабому голосу обладает хорошим слухом и отвечает на эту «реплику в сторону» – «не человек, человеком уже был». Не нужно обладать мощным воображением, чтобы представить то воздействие, которое должны были возыметь эти бесстрастные слова на путешественника: в этой оброненной Вергилием фразе ощущается сладостное предвкушение готических ужасов романтической эпохи, неотвратимых и леденящих кровь. Между тем сказанное имело другой смысл, уже неуловимый нами, но вполне понятный современникам Данте: миновав середину жизни, которая – в смерти, Вергилий перешел от жизни человеческой к загробному существованию и говорит о своем существовании тоном человека, на новом месте вспоминающего свой старый дом.
Путешественнику наконец стало ясно, какова природа представшего перед ним offerto, а для нас немного прояснилась причина столь нематериальной и, я бы сказал, даже «инструментальной» трактовки образа нового персонажа. Новоприбывший, тем временем, начинает рассказывать о себе, не называя, однако, имени, и путешественник узнает все, что ему необходимо знать, а именно: его собеседник родился в Мантуе, жил в Риме при Августе в эпоху ложных богов, был поэтом и воспевал сына Анхиза. Этого оказалось достаточно, чтобы странник признал Вергилия и обратился к нему с почтительной речью, не обратив, однако, внимания на грустный тон поэта, когда тот говорил об «эпохе обманных и лживых богов», вводя будущего спутника в круг своей инфернальной трагедии. Оставил пока путешественник без внимания и вопросы Вергилия о причинах, побудивших его отказаться от восхождения на гору, которая, со слов мантуанца, «есть основа и причина всей радости».
Однако, отдав дань латинской риторике, странник обращается к Вергилию с мольбой избавить его от зверя, один вид которого вызывает дрожь жил и учащенное биение пульса. Страх в уме, о котором было поведано читателю, теперь, в обращении к Вергилию, описывается вполне физиологически. Это, тем не менее, не избавляет читателя от ощущения, что волчица во время беседы поэтов растворилась в предутренних сумерках и существовала теперь (а быть может, и всегда) лишь в памяти и воображении. Мантуанец, что примечательно, именуется famoso saggio – «великий мудрец», и это наводит на мысль, что его «сотерологическая» роль обусловлена не столько поэтическим талантом, сколько знанием и мудростью, которой был славен Вергилий: иными словами, Данте был не первый, кто видел в Вергилии не только и не столько поэта, сколько мудреца – недаром автор «Энеиды» заговорил о таинственной горе, скрытый смысл которой так и остается до конца неясным для читателя.
Вергилий обращается к страннику с загадочными пока словами об «ином путешествии», поясняя, что волчица не пропустит странника своей дорогой. Далее идет пространное и весьма «темное» пророчество о волчице и гончем Псе, под которым, надо думать, подразумевался будущий правитель Вероны и покровитель Данте Кан Гранде – «Большой Пес», наделенный «сторожевыми» полномочиями императорского викария. Не вдаваясь в детали пророчества, выскажу лишь одно суждение, касающееся таинственного tra Feltro e Feltro: намекая на какое-либо историческое лицо, Данте чаще всего дает «географические привязки», так что было бы естественнее всего ожидать, что, говоря о будущем спасителе Италии, флорентиец укажет место его рождения, как во многих других случаях; не говоря о том, что фраза е sua nazione sara tra Feltro e Feltro – «и его происхождение будет между Фельтро и Фельтро» вполне ясно говорит о «рождении, происхождении» – nazione, и едва ли это слово могло бы быть применено для описания акта избрания императором, как то предполагают некоторые исследователи. Помимо этого, невозможно представить себе, чтобы Данте отказался от традиционной для него имперской метафоры орла и сравнил императора с борзой собакой, что, в свою очередь, было бы вполне естественно по отношению к Кан Гранде, имперскому викарию, чья роль вполне сравнима с ролью гончего пса, затравливающего для хозяина дичь[61].
Завершив свое пророчество, Вергилий, наконец, показывает страннику путеводный лист их будущих блужданий, и в этот момент удивленный читатель узнает, что ему, вслед за ведомым мантуанцем странником, предстоит пройти два загробных мира, а затем, воспринятые «более достойной душой», странник вместе с читателем вознесутся к блаженным душам, в мире которых язычник Вергилий уже не может служить проводником. Услышав о том, что ему предстоит, воодушевленный путешественник заклинает мантуанца начать странствие, и они пускаются в путь. Так заканчивается первая картина Inferno.
Вторая песнь Inferno застает путешественников, уже объятых сумерками. Мы ничего не знаем о том,