Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
И. Т.: То есть остраненно?
Б. П.: В самое яблочко, Иван Никитич! Именно так! Тут ведь какой эффект: странники, божьи люди, нечто априорно позитивное, духовное. И вот они елозят, обнажая мерзкую плоть. Вот это и есть яркий пример остранения.
И. Т.: Давайте поговорим подробнее об этом толстовском приеме, как увидел это у него Виктор Шкловский.
Б. П.: Остранение – это способ увидеть привычную, стершуюся в восприятии вещь как бы заново, вывести ее из автоматизма восприятия: не просто бегло узнать, но видеть во всей ее первоначальной, что ли, свежести. Для этого вещь переносят в иной семантический, смысловой ряд, при этом как бы ее снижают, можно сказать, разоблачают, лишают культурного ореола. Вот давайте возьмем самый знаменитый у Толстого пример остранения – Наташа Ростова в опере. И дано это так (все цитировать не будем, но вот хотя бы часть):
На сцене были ровные доски посередине, с боков стояли крашеные картины, изображавшие деревья, позади было протянуто полотно на досках. В середине сцены сидели девицы в красных корсажах и белых юбках. Одна, очень толстая, в шелковом белом платье, сидела особо, на низкой скамеечке, к которой был приклеен сзади зеленый картон. Все они пели что-то. Когда они кончили свою песню, девица в белом подошла к будочке суфлера, и к ней подошел мужчина в шелковых, в обтяжку, панталонах на толстых ногах, с пером и кинжалом, и стал петь и разводить руками.
Мужчина в обтянутых панталонах пропел один, потом пропела она. Потом оба замолкли, заиграла музыка, и мужчина стал перебирать пальцами руку девицы в белом платье, очевидно ожидая опять такта, чтобы начать свою партию вместе с нею. Они пропели вдвоем, и все в театре стали хлопать и кричать, а мужчина и женщина на сцене, которые изображали влюбленных, стали, улыбаясь и разводя руками, кланяться.
<…>
Во втором акте были картины, изображающие монументы, и была дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры на рампе подняли, и стали играть в басу трубы и контрабасы, и справа и слева вышло много людей в черных мантиях. Люди стали махать руками, и в руках у них было что-то вроде кинжалов; потом прибежали еще какие-то люди и стали тащить прочь ту девицу, которая была прежде в белом, а теперь в голубом платье. Они не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили, и за кулисами ударили три раза во что-то металлическое, и все стали на колени и запели молитву. Несколько раз все эти действия прерывались восторженными криками зрителей. Но вдруг сделалась буря, в оркестре послышались хроматические гаммы и аккорды уменьшенной септимы, и все побежали и потащили опять одного из присутствующих за кулисы, и занавесь опустилась.
Вместо оперы как культурного явления дан механизм театрального представления. Вместо культурного впечатления – описание театральной машинерии. Это и к самой музыке отнесено: не всем понятные звуки, а технический термин, какие-то аккорды уменьшенной септимы. Или, пользуясь старыми советскими штампами, вместо идеализма – материализм.
И. Т.: Толстой – стихийный материалист?
Б. П.: Вроде того. То есть происходит разоблачение культурного феномена. Увидеть его, а не просто автоматически узнать – значит снизить его, лишить культурной символики. Вот это и есть то, что некто назвал срыванием всех и всяческих масок.
И. Т.: То есть тот же Ленин. Для Шкловского это художественный прием, а у Ленина чистая социология: Лев Толстой как зеркало русской революции, причем не революции вообще, а именно крестьянской. То есть попросту бунта. Крестьянская революция не имеет культурного смысла. Какая же тут эстетика? Толстой, получается, анархист, культурный нигилист. Как это сочетается с великим художеством?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Б. П.: В том-то и дело, в том-то и смысл этого великого явления – Льва Толстого. У него в отказе от культурных масок сказывается высшая гениальность. Вспомним тему стихии и культуры, которые, если вы помните, Иван Никитич, мы однажды обсуждали на примере другого литературного гения.
И. Т.: Александра Блока. Это он отождествлял культуру и стихию, противопоставляя это так называемой цивилизации.
Б. П.: Совершенно верно, и в этой родственности столь разных художественных гениев открывается некая сверхкультурная правда.
И. Т.: Сермяжная? Исконная и посконная?
Б. П.: Да, и от этого не отмахнуться юмором. Шуткой юмора, как нынче говорят. Сермяжная правда в том, что культурный человек – цивилизованный человек, так скажем, – не может быть гениальным. Он культурно отчужден, лишен выходов к стихиям бытия. Он живет в царстве Аполлона, а не в безднах Диониса. Был в России еще один гений, который это понимал и ясно выражал, – Тютчев.
И. Т.: Всепоглощающая и миротворная бездна.
Б. П.: Да. И в советской уже литературе, хронологически советской, такой гений был Платонов. Но он и вообще, как один его персонаж, «в смерти живет». Вот гениальная формула! И тогда можно, если нам хочется в русской литературной истории видеть некую смысловую связь и, так сказать, логику. Можно сказать, что Платонов – это исход Льва Толстого.
И. Т.: Но тогда получается, Борис Михайлович, что Лев Толстой эту русскую судьбу накликал: не просто писателя Платонова, а самую революцию.
Б. П.: А как же. Так, между прочим, и говорил один выдающийся человек – Николай Бердяев в своей острейшей статье «Духи русской революции». Давайте воспроизведем толстовский ее сюжет.
Толстой сумел привить русской интеллигенции ненависть ко всему исторически-индивидуальному и исторически-разностному. Он был выразителем той стороны русской природы, которая питала отвращение к исторической силе и исторической славе. Это он приучал элементарно и упрощенно морализировать над историей и переносить на историческую жизнь моральные категории жизни индивидуальной. Этим он морально подрывал возможность для русского народа жить исторической жизнью, исполнять свою историческую судьбу и историческую миссию. Он морально уготовлял историческое самоубийство русского народа. Он подрезывал крылья русскому народу как народу историческому, морально отравил источники всякого порыва к историческому творчеству.
<…>
Толстовская мораль обезоружила Россию и отдала ее в руки врага. И это толстовское непротивленство, эта толстовская пассивность очаровывает и увлекает тех, которые поют гимны совершенному революцией историческому самоубийству русского народа. Толстой и был выразителем непротивленческой и пассивной стороны русского народного характера. <…>
Толстовский анархизм, толстовская вражда к государству также одержали победу в русском народе. Толстой оказался выразителем антигосударственных, анархических инстинктов русского народа. Он дал этим инстинктам морально-религиозную санкцию. И он один из виновников разрушения русского государства. Также враждебен Толстой всякой культуре. Культура для него основана на неправде и насилии, в ней источник всех зол нашей жизни. Человек по природе своей естественно добр и благостен и склонен жить по закону Хозяина жизни. Возникновение культуры, как и государства, было падением, отпадением от естественного божественного порядка, началом зла, насилием.
Толстому было совершенно чуждо чувство первородного греха, радикального зла человеческой природы, и потому он не нуждался в религии искупления и не понимал ее. Он был лишен чувства зла, потому что лишен был чувства свободы и самобытности человеческой природы, не ощущал личности. Он был погружен в безличную, нечеловеческую природу и в ней искал источников божественной правды. И в этом Толстой оказался источником всей философии русской революции. Русская революция враждебна культуре, она хочет вернуть к естественному состоянию народной жизни, в котором видит непосредственную правду и благостность. Русская революция хотела бы истребить весь культурный слой наш, утопить его в естественной народной тьме. И Толстой является одним из виновников разгрома русской культуры. Он нравственно подрывал возможность культурного творчества, отравлял истоки творчества. Он отравил русского человека моральной рефлексией, которая сделала его бессильным и неспособным к историческому и культурному действию.
Толстой – настоящий отравитель колодцев жизни. Толстовская моральная рефлексия есть настоящая отрава, яд, разлагающий всякую творческую энергию, подкапывающий жизнь. <…>
Толстой идеализировал простой народ, в нем видел источник правды и обоготворял физический труд, в котором искал спасения от бессмыслицы жизни. Но у него было пренебрежительное и презрительное отношение ко всякому духовному труду и творчеству. Все острие толстовской критики всегда было направлено против культурного строя. Эти толстовские оценки также победили в русской революции, которая возносит на высоту представителей физического труда и низвергает представителей труда духовного.
Толстовское народничество, толстовское отрицание разделения труда положены в основу моральных суждений революции, если только можно говорить о ее моральных суждениях. Поистине Толстой имеет не меньшее значение для русской революции, чем Руссо имел для революции французской. Правда, насилие и кровопролитие ужаснули бы Толстого, он представлял себе осуществление своих идей иными путями. Но ведь и Руссо ужаснули бы деяния Робеспьера и революционный террор. Но Руссо так же несет ответственность за революцию французскую, как Толстой за революцию русскую. Я даже думаю, что учение Толстого было более разрушительным, чем учение Руссо. <…> Толстой был одним из русских соблазнов.
Толстовство в широком смысле этого слова – русская внутренняя опасность, принявшая обличье высочайшего добра. Сокрушить внутренне русскую силу только и могло это соблазнительное и ложное добро, лжедобро, эта идея безблагодатной святости, лжесвятости. В толстовском учении соблазняет радикальный призыв к совершенству, к совершенному исполнению закона добра. Но это толстовское совершенство потому так истребительно, так нигилистично, так враждебно всем ценностям, так несовместимо с каким бы то ни было творчеством, что это совершенство – безблагодатное. В святости, к которой стремился Толстой, была страшная безблагодатность, богопокинутость, и потому это – ложная, злая святость. Благодатная святость не может совершать таких истреблений, не может быть нигилистической. У настоящих святых было благословение жизни, была милость. Это благословение и эта милость были прежде всего у Христа. В духе же Толстого ничего не было от духа Христова.
<…> Отрицание прав относительного, т. е. всего многообразия жизни, всех ступеней истории, в конце концов отделяет от источников жизни абсолютной, от абсолютного духа.
<…> Преодоление толстовства есть духовное оздоровление России, ее возвращение от смерти к жизни, к возможности творчества, возможности исполнения миссии в мире.