Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
Либерализм составляет последнюю религию, но его церковь не другого мира, а этого, его теодицея – политическое учение; он стоит на земле и не имеет мистических примирений, ему надобно мириться в самом деле. Торжествующий и потом побитый либерализм раскрыл разрыв во всей наготе; болезненное сознание этого выражается иронией современного человека, его скептицизмом, которым он метет осколки разбитых кумиров. Иронией высказывается досада, что истина логическая – не одно и то же с истиной исторической, что, сверх диалектического развития, она имеет свое страстное и случайное развитие, что, сверх своего разума, она имеет свой роман.
<…>
Сознание бессилия идеи, отсутствия обязательной силы истины над действительным миром огорчает нас. Нового рода манихеизм овладевает нами, мы готовы, par dépit, верить в разумное (то есть намеренное) зло, как верили в разумное добро, – это последняя дань, которую мы платим идеализму.
Б. П.: Однажды он сказал о «растрепанной импровизации истории». То есть никакой цели и программы, никакого либретто у истории нет. Она идет так, как складываются обстоятельства или как на нее может повлиять воля людей. А эта воля не всегда благая, не говоря уже о том, что не всегда способна победить сложившиеся обстоятельства.
Вы подумайте порядком: что эта цель – программа, что ли, или приказ? Кто его составил, кому он объявлен, обязателен он или нет? Если да, – то что мы, куклы или люди в самом деле, нравственно свободные существа или колеса в машине. Для меня легче жизнь, а следовательно, и историю считать за достигнутую цель, нежели за средство достижения. <…>
Если прогресс – цель, то для кого мы работаем? Кто этот Молох, который, по мере приближения к нему тружеников, вместо награды пятится и, в утешение изнуренным и обреченным на гибель толпам, которые ему кричат: “Morituri te salutant”, только и умеет ответить горькой насмешкой, что после их смерти будет прекрасно на земле?
То есть: живи здесь и сейчас, цель истории, да и самой жизни – сама жизнь, повседневная жизнь.
Борьба, взаимное действие естественных сил и сил воли, которой следствия нельзя знать вперед, придает поглощающий интерес каждой исторической эпохе. Если бы человечество шло прямо к какому-нибудь результату, тогда истории не было бы, а была бы логика, человечество остановилось бы готовым в непосредственном statu quo, как животные <…>, libretto нет. А будь libretto, история потеряет весь интерес, сделается ненужна, скучна, смешна; горесть Тацита и восторг Колумба превратятся в шалость, в гаерство; великие люди сойдут на одну доску с театральными героями, которые, худо ли, хорошо ли играют, непременно идут и дойдут к известной развязке. В истории все импровизация, все воля, все ex tempore, вперед ни приделов, ни маршрутов нет, есть условия, святое беспокойство, огонь жизни и вечный вызов бойцам пробовать силы, идти вдаль, куда хотят, куда только есть дорога, – а где ее нет, там ее сперва проложит гений.
Когда проложит, а когда и падет в борьбе. Или история вообще пойдет не туда, куда бы хотелось высокоумным либералам. Как вот сейчас у Герцена она не туда пошла – в сторону мещанских, мелкобуржуазных идеалов – и туда же работников, блузников потянула, на которых вроде бы и была надежда.
Но у Герцена появилась другая надежда – на русского крестьянина, живущего в общине, избавленного от проклятия мелкого собственничества. Вот тут и начался русский крестьянский социализм, это хилое детище отчаявшегося в Западе Герцена.
Мы уже заметили, что он в этих антибуржуазных филиппиках постоянно говорит о безземельности европейского пролетариата. Это у него знак и марка русского народничества, народнического крестьянского социализма. Герцен воспринял у славянофилов это мистифицированное представление о русской крестьянской общине как залоге высшего типа развития. Крестьяне в России не являются собственниками земли, они владеют ею общинно. Для славянофилов это было признаком христианского строя народной души, а для Герцена – залогом социализма. Вот здесь Россия обгонит Запад, мещанское царство мелких собственников. Это один из главных русских мифов, который долго владел сознанием хороших русских людей. Даже таких умных, как Герцен, который в цикле «Писем к противнику» (славянофилу Самарину) или в работе «Русские немцы и немецкие русские» доказывал этот земной, социальный смысл общины – это не христианский союз, не первохристианская община, а социалистический шанс. На манер любимого Фейербаха Герцен в теологическом смысле прозревал смысл антропологический.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Но это был именно миф. Настоящая, не мифически сублимированная крестьянская община была на деле не порождением народной жизни, а конструкцией, созданной правительством, властью для фискальных целей, для удобства взимания налогов с податных душ. Это доказал в специальном историческом исследовании давний и принципиальный оппонент Герцена Борис Николаевич Чичерин, «мой ученый друг», как Герцен его называл. И этот предрассудок Герцена, это основоположение народничества критиковали не только корректные западники, но из революционного лагеря тоже шла критика.
Вот как писал об этом Михаил Бакунин:
Вы готовы простить, пожалуй, готовы поддерживать все если не прямо, так косвенно, лишь бы оставалось неприкосновенным ваше мистическое святая святых – великорусская община, от которой мистически… вы ждете спасения не только для великорусского народа, но и всех славянских земель, для Европы, для мира. А, кстати, скажите, отчего вы не соблаговолили отвечать серьезно и ясно на серьезный упрек, сделанный вам: вы запнулись за русскую избу, которая сама запнулась, да и стоит века в китайской неподвижности со своим правом на землю. Почему эта община, от которой вы ожидаете таких чудес в будущем, в продолжение десяти веков прошедшего существования не произвела из себя ничего, кроме самого гнусного рабства? Гнусная гнилость и совершенное бесправие патриархальных обычаев, бесправие лица перед миром и всеподавляющая тягость этого мира, убаюкивающая всякую возможность индивидуальной инициативы, отсутствие права не только юридического, но простой справедливости в решении того же мира и жестокая бесцеремонность его отношений к каждому бессильному и небогатому члену, его систематическая притеснительность к тем членам, в которых проявляются притязания на малейшую самостоятельность, и готовность продать всякое право и всякую правду за ведро водки – вот, во всецелости ее настоящего характера, великорусская крестьянская община.
В общем, на всякого мудреца довольно простоты. Но у Герцена здесь, конечно, последнее средство, последнее прибежище его идеализма, то есть стремления к высоким целям, отказ примириться с дюжинным образом мелкобуржуазного существования. И как-то мимо него прошла та достаточно элементарная мысль, что крестьянство, какое бы оно ни было, – самая что ни на есть мелкобуржуазная стихия, даже если до поры до времени сохраняет в своем быту такие реликты, как поземельная община. Увы, Ленин, на что сам был фантазер, такие вещи понимал: сказал же он, что у крестьянина две души – душа труженика и душа собственника.
И. Т.: Борис Михайлович, но вот вы говорили, что социализм для Герцена отнюдь не сводится к перемене форм собственности, но являет какую-то, что ли, антропологическую революцию. И вот та цитата очень выразительная, что главное в социализме – реабилитация плоти и освобождение женщины. Как-то не увязывается это с русской крестьянской общиной и ее социалистическими потенциями. Что все-таки стояло за герценовским социализмом: реликты юношеского идеализма или причуда блазированного барина?
Я ведь неспроста это говорю. Я помню ваше выступление на конференции славистов в Бостоне, было это, кажется, в 1996 году. Я был в зале. Ваш доклад назывался «Кто виноват и что делать: к психологии русского социализма». Хотелось бы услышать, как вы к тогдашним трактовкам относитесь, да и просто воспроизвести эту трактовку.