Пиноккио. Философский анализ - Джорджо Агамбен
Роман Якобсон и Петр Богатырев в своем образцовом исследовании «Фольклор как особая форма творчества» выстраивают глубинную оппозицию между мифом как устной культурой и литературным творчеством, то есть письмом, в виде лингвистического противопоставления: язык (langue) и речь (parole). Фольклорное творчество, к коему по праву принадлежит волшебная сказка, – явление всеобщего языка (langue), и исполнитель такого произведения воспринимает и передает его в обезличенном виде, даже если он сам сильно видоизменяет его в процессе воспроизведения. Для автора же литературного произведения текст – реализация индивидуального речевого акта (parole), который должен каждый раз придумываться с нуля и предполагает существование не только исполнителя, но и автора.
Осознанно или нет, но Коллоди с удивительным мастерством разыграл эту партию, поместив свое создание между мифом и литературой, сказкой и новеллой (или же повестью). Он вручает читателю сказку, которая вовсе и не сказка[21], и даже не басня, и повесть, которая вовсе и не повесть, потому что она оказывается куда более волшебной, чем любое произведение подобного жанра. Возможно, популярность этой книги – а за несколько лет было продано целых семьсот тысяч экземпляров! – объясняется именно смелостью автора, который ставит под сомнение вроде бы общепринятое противопоставление мифа литературе и напоминает нам, что они не отдельные субстанции, а всего лишь два полюса магнитного поля, объединяющего воображение и язык. То, что главный герой – не животное и не человек, а деревянная кукла, идеально соответствует гибридной природе текста, повествующего о его приключениях.
Итак, что такое сказка, небылица, басня? По-гречески она обозначается словом ainos или же куда более привычным нам mythos. Именно это понятие – «миф» – применяет к ней Сократ в платоновском диалоге «Федон». Незадолго до смерти мыслитель упоминает, что наряду с музыкой и философией есть некий особенный род поэзии, творение «мифов», а затем называет имя человека, придумавшего этот жанр – басню: речь, конечно же, об Эзопе. Философ рассказывает Кебету и собравшимся вокруг друзьям о сне, который он не раз видел и который принимал то одну, то другую форму, однако он всегда слышал в нем голос, упорно твердивший: «Сократ, твори и трудись на поприще Муз»[22]. Сначала ему показалось, будто сон подгонял его, как бегуна на дистанции, подталкивал делать то, чем он уже и так занят, поскольку он считал философию высшей формой искусства. Но затем, немного поразмыслив, он убедился, что голос из сна требовал иного: он должен отныне сочинять произведения, более понятные простым людям, и Сократ не смог ослушаться. «И вот первым делом я сочинил песнь в честь того бога, чей праздник тогда справляли, а почтив бога, я понял, что поэт – если только он хочет быть настоящим поэтом – должен творить мифы (mythos), а не рассуждения (logous). Сам же я даром воображения (mythologikos) не владею, вот я и взял то, что было мне всего доступнее, – Эзоповы басни. Я знал их наизусть и первые же, какие пришли мне на память, переложил стихами».
Какие именно басни – нам неизвестно. Несколько раньше, до этого фрагмента, Сократ, растирая занывшие от кандалов[23] ноги, все же некоторым образом высказался о природе басни, пусть и не дал ей определение. Он заметил, что физическая боль, которую он испытывал, постепенно сменилась противоположным ощущением – удовольствием. «Что за странная это вещь, друзья, – то, что люди зовут приятным! И как удивительно, на мой взгляд, относится оно к тому, что принято считать его противоположностью, – к мучительному! Вместе разом они в человеке не уживаются, но, если кто гонится за одним и его настигает, он чуть ли не против воли получает и второе: они словно срослись в одной вершине. Мне кажется, – продолжал он, – что, если бы над этим поразмыслил Эзоп, он сочинил бы басню о том, как бог, желая их примирить, не смог, однако ж, положить конец их вражде и тогда соединил (synepsen) их головами. Вот почему, как появится одно – следом спешит и другое. Так и со мной: прежде ноге было больно от оков, а теперь – вслед за тем – приятно».
Возможно, Аристотель вспомнил именно этот пассаж из «Федона», когда давал определение загадке, поскольку сам термин ainigma родственен одному из названий басни – ainos. Он заметил, что загадка «увязывает вместе невероятные вещи, при этом рассказывая о вещах вполне существующих»: и в этом отрывке он использует тот же глагол, что и Сократ, применительно к мучению и удовольствию – synapsai. То же самое происходит в «Риторике», когда Аристотель помещает басню в один ряд с примерами, сравнениями и притчами, то есть с фигурами речи, основанными на аналогии, которая улавливает сходство там, где его как будто бы нет. В любом случае те слова, что Платон вкладывает в уста Сократу, означают следующее: структура басни строится на переворачивании, превращении некоего элемента в свою противоположность, на такой единосущностной двоякости, что невозможно из этой двоицы вычленить что-то одно, исключив второе.
В двух придуманных Платоном баснях или, лучше сказать, мифах (о цикадах из «Федра» и рождении Эроса в «Пире») также в равной мере присутствуют двойственность и переворачивание. Восторг и удовольствие от пения, которые испытывали цикады, оборачиваются смертью от истощения, ведь они забывали есть и пить. А Эрос, или Эрот, обязан своим происхождением лишь последовательности неведомо как связанных между собой противоположностей: бедный – богатый, невежественный – ученый,