Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
Б. П.: Мы не должны забывать, что была еще духовная цензура. Попам не могла нравиться такая натурфилософия. Эти стихи отзывают пантеизмом, а пантеизм считался ересью. Согласно христианской догме, Бог не есть природа, а Он создает мир из ничто.
И. Т.: Ну, а с Тыняновым все-таки что? Почему он разводит Пушкина с Тютчевым?
Б. П.: Это было ясно уже у Эйхенбаума, которого мы цитировали: он указал на тяготение Тютчева к Державину, что для Пушкина было уже пройденным этапом. Ораторская, от оды идущая интонация характерна для Тютчева – здесь именно державинская школа. Ну ладно, давайте приведем вот такие слова Тынянова:
Но каковы причины того, что Пушкин обошел Тютчева, признав Хомякова и Шевырева? Причины эти столь сложны, что укажу только на некоторые.
Это прежде всего – жанр Тютчева. Тютчев создает новый жанр – жанр почти внелитературного отрывка, фрагмента, стихотворения по поводу. Это поэт нарочито малой формы. Он сам сознает себя дилетантом. В ответном письме на приведенное письмо к Гагарину он отчетливо и намеренно ставит себя в ряд дилетантов: «Поразительная вещь – этот поток лиризма, который наводняет всю Европу; и главная причина этого явления – в чрезвычайно простом обстоятельстве, – в усовершенствованном механизме языков и стихосложения. Каждый человек в известном возрасте жизни – лирический поэт; все дело только за тем, чтобы развязать ему язык.
Здесь, на Западе, Тютчев забывает «звание певца» (выражение Аксакова) и в атмосфере западного и русского дилетантства находит новый жанр – фрагмент.
Вот специфика Тютчева, чуждая Пушкину: фрагмент с одической интонацией. Какое-то отступление от уже достигнутого уровня и школы русского стиха. Это новая литературная мутация, результат которой далеко еще не ясен.
Вот Тютчев это и прояснил, но сделал это уже целостным своим поэтическим опытом, результат которого не мог быть ясен во время Пушкина.
И. Т.: Борис Михайлович, мы говорили о поэтике Некрасова и Тютчева, о том, как трактовали их представители разных исследовательских школ, – а как увязать их творчество с их эпохой? Напоминаю годы жизни наших сегодняшних героев: Тютчев: 1803–1873, Некрасов: 1821–1877. Что это за период русской истории?
Б. П.: Да, пора от Эвтерпы перейти к Клио, музе истории. Тут мы и найдем причины необыкновенной популярности Некрасова и, наоборот, сторонности, маргинальности своему времени Тютчева. Начнем с Некрасова. На протяжении его жизни русское общество стало меняться почти катастрофическим темпом. Вспомним хронологию. Расцвет деятельности Некрасова пришелся на эпоху великих реформ Александра II и почти сразу же начавшегося подъема так называемого освободительного движения в России: в 1861 году отменяют крепостное право, затем вводят земскую и судебную реформы, реформу печати, резко ослабившую цензурный гнет, – а как бы в ответ на все эти благодеяния в 1866 году Каракозов стреляет в царя. После чего начинается самая настоящая на царя охота. Некрасов умер в 1877 году, а через четыре года царя все-таки достали террористы. Эпоха бурная, что и говорить, характеризуемая не в последнюю очередь массовым выходом на историческую арену широких демократических слоев, пресловутых разночинцев, которым и стал служить Некрасов обновленным журналом «Современник», из которого ушли Лев Толстой и Тургенев и в котором окопалась некрасовская консистория, как он называл своих семинаристов, выходцев из духовенства Чернышевского и Добролюбова. И совершенно жуткий Антонович, самый настоящий хам, попросту говоря.
И. Т.: Еще Петра Елисеева можно вспомнить, Николая Шелгунова или Варфоломея Зайцева, работавшего, правда, в другом радикальном журнале – «Русское слово», где первую роль играл анфан террибль Дмитрий Писарев.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Б. П.: Некрасов в журнале повел себя как умелый хозяйственник, делец, капиталист, если на то пошло. Он начал ориентироваться на этого нового разночинного читателя, причем сразу в двух отношениях: и как поэт, резко упростивший, демократизировавший поэтический язык, о чем мы уже говорили, и как издатель, построивший журнал на обслуживание этой новой демократической массы. Эстеты Тургенев, Дружинин и Боткин этим читателям были неинтересны, а некрасовская консистория писала именно то, что разночинцам надо.
Знаете, Иван Никитич, существует застарелый предрассудок, пошедший как раз из того времени и прижившийся, натурально, в совке: что, мол, «Современник» был лучшим русским журналом того времени. И все в этом предрассудке неизменно пребывали, потому что читать журнал как таковой, погодно, полистно любителей не находилось. А мне еще в ранней молодости случилось в некрасовский «Современник» заглянуть. Я взялся в университете писать курсовую работу «Роман „Отцы и дети“ в современной критике». Страхова прочел, Каткова в его «Русском вестнике», Писарева, натурально, а в «Современнике» гнусную статью Антоновича. Ну и полистал журнал довольно внимательно. Ужас. Это был очень плохой журнал, весь на уровне той статьи Антоновича, которая называлась, напомню, «Асмодей нашего времени». Это Базаров, то есть сатанинское отродье. На литературном уровне были только «Губернские рассказы» Щедрина, печатавшиеся в те годы, когда эстеты еще из журнала не ушли. А прочий худлит был представлен известным сочинением «Что делать?», которое пришлось по вкусу только вот этой самой демократической молодежи.
И. Т.: А ведь как читалось! Недаром говорят, что русский читатель гениальнее само́й русской литературы.
Б. П.: А судьи кто? А читатели кто? Особенно того, некрасовского времени?
Я вот, Иван Никитич, готовясь к этой теме, нашел интересный документ – записки Екатерины Жуковской, очень стильный документ той эпохи. Она Жуковская по второму мужу (по первому Ценина, в девичестве Ильина), он одно время был сотрудником некрасовского «Современника», писал по экономическим вопросам. Однажды написал статью, раскритиковавшую тогдашнюю новинку – «Капитал» Маркса. Тогда же столп позднего народничества Николай Михайловский написал против него статью «Карл Маркс перед судом господина Жуковского». Жуковский, как человек солидный, недолго с этой консисторией сотрудничал, ушел на практическую работу – между прочим, кончил жизнь в чине директора Российского государственного банка. Записки Жуковской – чрезвычайно интересный документ, дающий, в частности, яркие картины из жизни так называемой Знаменской коммуны, организованной хорошим писателем Василием Слепцовым. Это было что-то вроде фурьеристского фаланстера. Разговоры вокруг ходили самые кромешные – объявили коммуну личным гаремом Слепцова, между прочим, очень красивого мужчины. Все это, конечно, было не так – просто передовая молодежь искала новые формы жизни. Бог в помощь, что называется; но вот литературные вкусы у этой молодежи были, что и говорить, не вовсе тонкие.
Приведу пример: Жуковская рассказывает о встрече и разговоре двух передовых девушек:
Из соседней комнаты вышла хорошенькая стриженая блондинка, лет двадцати, с карими глазами.
– Ну, садитесь, – сказала она протяжным голосом, несколько в нос, распечатывая письмо, которое ей подала Коптева.
Коптева села против новой знакомой, а я, опасаясь рассмеяться, забилась в угол комнаты за трельяж с плющом.
– Так это вы Коптева? – сказала молодая З. нараспев самым бесстрастным равнодушным тоном, как бы показывая, что она привыкла к таким знакомствам.
– Да, я самая. А вот это моя приятельница Ценина, – кивнула она на меня головой <…>.
И затем, уже вовсе не обращая на меня никакого внимания, она обратилась к Коптевой и сказала:
– Ну а вы что скажете?
В то время интервьюирование не было вовсе в ходу, но Коптева, как бы опережая на сорок лет этот обычай, очень бодро стала задавать вопросы на манер теперешних репортеров. Прищурив глаза по своей обыкновенной привычке, вызванной крайней близорукостью, Коптева, рассматривая свою собеседницу, спросила:
– Вы нигилистка?
– Смотря по тому, что вы подразумеваете под именем нигилистки.
– Ну там искусство, что ли, отвергаете, поэзию, – с небрежной миной пояснила Коптева.
– Искусства и поэзии я отвергать не могу, потому что это факт. Против фактов я не иду. Но не придаю искусству и поэзии того значения, которое принято придавать им другими.
– То есть? – допрашивала Коптева.
– Не могу признавать их целью – лишь средствами.
– Средствами чего? – продолжала Коптева.
– Средствами будить мысли массы и направлять их в определенную сторону: как, например, некрасовские стихи.
– Ну, а Пушкин, воспевающий эпикуреизм?
– Пушкина я ценю или, скорее, просто признаю его поэзию таким баловством, как вот вашу брошку и браслет. Для сытых он может быть приятным развлечением, но чужд всякого гуманизирующего влияния.
В этом тоне допрос Коптевой длился довольно долго. Она, видимо, привыкла к ним, и у нее выработалась целая система вопросов, с помощью которых она выясняла себе новую личность. Не привыкши ни к чему подобному, я только удивлялась находчивости Коптевой и серьезности, обстоятельности и докторальности, с которой отвечала ей З. все тем же невозмутимым протяжным голосом.
З. была сестра одного из известных сотрудников журнала «Русское Слово», отличавшегося своим крайним либерализмом, с ясно и категорично поставленными догматами; поэтому ей было нетрудно отвечать на вопросы, целиком цитируя эти догматы, поражая меня необыкновенной определенностью своих взглядов, до чего мне было далеко.