Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
Делая оду сатирической, Державин осуществлял тот же закон, который руководил Некрасовым при превращении баллады в сатиру или поэмы в фельетон. Разница только в силе пародирования, в подчеркивании сдвига. Некрасов перекладывает старые формы, пользуясь ими как основой для смещения. Он, как настоящий пародист, в совершенстве владеет стилистическими и стиховыми (ритмикосинтаксическими) формами Жуковского, Пушкина и Лермонтова, изредка даже отдаваясь им во власть. Фельетоном сменяется период подражания высоким образцам – «народные» стихотворения являются позже. И это совсем не из-за вынужденности: будь Некрасов в молодости обеспеченнее – он все равно писал бы в этот период стихотворные фельетоны и водевили, только, может быть, в меньшем количестве. Фельетон – одна из органических форм его поэзии, снижающей высокие жанры и поднимающей жанры бульварной прессы.
Поэту, получается, все идет впрок, даже житейские неурядицы – все работает на поэзию, даже вынужденная, казалось бы, халтура. И мы опять тут сталкиваемся с одним из законов литературной эволюции: канонизацией низких форм и жанров, претворением их в высокие. Это закон, открытый Шкловским. Хрестоматийные примеры: Достоевский канонизировал жанр детективного романа, введя в него философию. Или другой пример: поэтика Пушкина – это канонизация альбомного жанра, мадригала.
И. Т.: А Александр Блок канонизировал цыганский романс, как писал об этом Шкловский. А до него это делал Аполлон Григорьев, вот почему его так любил Блок.
Б. П.: Совершенно верно. Ну, и вот основное у Эйхенбаума в анализе Некрасова, когда мы неожиданно встречаемся с тем парным явлением, о котором пытаемся говорить сегодня, – Некрасов и Тютчев. Эйхенбаум пишет:
Необходимо было произвести сдвиг – и так, чтобы он ощущался как ликвидация высокой, «священной» поэзии. Уже в 1850 году в статье «Русские второстепенные поэты» Некрасов утверждает: «Теперь почти не говорят о слоге: все пишут более или менее хорошо. Пушкин и Лермонтов усвоили нашему языку стихотворную форму: написать теперь гладенькое стихотворение сумеет всякий, владеющий механизмом языка». Недаром решил он в это время заговорить именно о «второстепенных» поэтах – среди этих оставленных в тени он, по-видимому, хотел найти опору для своих поэтических тенденций и таким способом обойти пушкинский канон. Недаром он так увлекся Тютчевым, стиль и стих которого казались затрудненными и архаичными на фоне Пушкина. Поэзию надо было затруднить введением нового пафоса, новой риторики, новых тем, нового языка. Ораторский пафос Тютчева («Не то, что мните вы, природа…») и должен был понравиться Некрасову, который сам часто становился в позу трибуна и превращал фельетон в проповедь. Своеобразные ораторские прозаизмы Тютчева («И этот-то души высокий строй», «Вот отчего нам ночь страшна» и т. д.) должны были восприниматься Некрасовым как указание. Необходимо было «принизить» поэзию, приблизить ее к прозе, создать ощущение диссонанса – именно для того, чтобы этим способом дать заново почувствовать самый стих. Гармония стиха и языка была доведена Пушкиным до равновесия – надо было дать ощущение несовпадения, дисгармонии.
И вывод:
Некрасов был не одинок. В его творчестве, в сущности говоря, продолжается традиция одической, «витийственной» поэзии, которая от Державина, через архаистов, переходит к Тютчеву, Шевыреву, Хомякову и др. Традиция эта осложнена борьбой с пушкинским каноном.
Как видим, Мережковский не был так уж неправ, сопоставляя Некрасова и Тютчева. Но эта параллель в руках ученого-аналитика, исследователя литературных форм приобрела совсем иной – трезвый – смысл. Тютчев и Некрасов оказались близки в чисто литературном плане, а не в мистическом, где их сближал Мережковский.
Действительно, читая Тютчева после Пушкина, нельзя не увидеть некоей его архаичности, он именно Державина напоминает. Даже некоторая спотыкливая неловкость, негладкость его слога в глаза бросается. Он, так сказать, «допушкинский».
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})И. Т.: Отчасти даже и враждебный Пушкину. Это сюжет известный, его Юрий Тынянов поднял. Надо сказать об этом, Борис Михайлович.
Б. П.: Непременно, что и делаю. Тынянов поставил себе целью разоблачить легенду о высокой оценке Пушкиным стихов Тютчева. Легенда зиждилась на одном основном факте: в 1836 году он поместил в своем «Современнике» большую подборку стихов Тютчева под шапкой «Стихи, присланные из Германии». Это была первая большая публикация Тютчева. Но Тынянов не склонен верить этому эффектному рассказу: Пушкин, мол, передал, лиру Тютчеву. Нет, он показывает на многих примерах прохладное отношение Пушкина к распубликованному им поэту; да и вообще, замечает Тынянов, поэтический раздел «Современника» был мало интересен, Пушкин уже и сам отходил от стихов, и печатал у себя поэтов малозначительных. Так что, по логике Тынянова, таким малозначительным автором мог предстать у Пушкина и Тютчев. При этом, говоря о новой русской поэтической школе, выросшей под влиянием немецкой философии, Пушкин называл Шевырева и Хомякова – а Тютчева как раз и не упомянул.
И. Т.: Но эта трактовка Тынянова далеко не всеми поддержана. Напоминают, в частности, как Пушкин вел борьбу с цензурой, сделавшей купюру в знаменитых позднее тютчевских стихах.
Б. П.: А вот давайте их прочтем – говорим о поэтах, а о стихах и забыли.
Не то, что мните вы, природа: Не слепок, не бездушный лик — В ней есть душа, в ней ест свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вы зрите лист и цвет на древе: Иль их садовник приклеи́л? Иль зреет плод в родимом чреве Игрою внешних, чуждых сил? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Они не видят и не слышат, Живут в сем мире, как впотьмах, Для них и солнцы, знать, не дышат, И жизни нет в морских волнах. Лучи к ним в душу не сходили, Весна в груди их не цвела, При них леса не говорили, И ночь в звездах нема была! И языками неземными, Волнуя реки и леса, В ночи не совещалась с ними В беседе дружеской гроза! Не их вина: пойми, коль может, Органа жизнь глухонемой! Души его, ах! не встревожит И голос матери самой!..Странно, конечно, что эти могучие стихи могли оставить Пушкина равнодушными.
И. Т.: Так ведь не оставили. Он настоял на том, чтобы выброшенные строфы (таких было две) в тексте были отмечены строчками отточий – чтоб видели люди, что тут цензура вмешалась.
Кстати, вот что уж непонятно, так эта цензурная придирка: что там могло идти против видов правительства, как сказал бы Манилов, – в этих предельно далеких от какой-либо политики стихах?