Апокалиптический реализм. Научная фантастика Аркадия и Бориса Стругацких - Ивонна Хауэлл
«Гимн жемчужине» относится к «Деяниям апостола Фомы», которые сейчас входят в кодекс из Наг-Хаммади. После поразительной находки в 1945 году тайника с апокрифическими рукописями I и II веков, написанными на коптском языке (древнем языке египетских христиан), заново разгорелись споры вокруг исторического существования Христа и самых влиятельных альтернативных учений, основанных на Его проповеди и процветавших по меньшей мере три столетия после Его смерти. В Советском Союзе и Восточной Европе пользовались широкой известностью научные и научно-популярные сочинения с отрывками из гностических текстов и их толкованием. Их читала образованная публика, уже привыкшая отсеивать официальную интерпретацию и находить религиозные и политические истины между строк[33].
В «Гимне жемчужине» повествование ведется от первого лица – от имени принца, приезжающего с Востока в Египет, чтобы овладеть единственной в своем роде жемчужиной, вокруг которой обвился огромный храпящий змей. Въезжая в Египет, принц надевает одежду местного населения, дабы его не узнали, но старается в глубине сердца сторониться их «нечистых касаний». В конечном итоге его обманом заставляют вкусить местную пищу (символ, вероятно, материального благополучия как такового), и он забывает о том, что должен усыпить змея и похитить жемчужину. Когда принц получает письмо, напоминающее ему о его цели, его сердце пробуждается, он вспоминает о жемчужине и погружает змея в сон на время, которого ему хватает, чтобы завладеть жемчужиной и вернуться – в сияющих одеждах славы, символизирующих внутренний свет, – на родину. Змей – это уроборос, олицетворяющий в гностической мифологии злое начало, окружающее мир. Жемчужина – духовная сущность, или божественное начало, от которого большинство человеческих существ отделено во время пребывания на земле. В своих поисках принцу приходится преодолеть много препятствий, но принципиальное различие между гностической притчей и другими мифами и сказками, построенными на идее поисков, заключается в том, что главное препятствие в достижении цели для гностического принца состоит не в нарушении табу, встрече с реальным воплощением зла или даже смерти. В гностической мифологии главное препятствие в достижении цели – впасть в состояние невежества, забвения, самодовольства и сна.
В этом свете становится понятно, почему советскую ⁄ российскую интеллигенцию привлекало учение гностиков, а не православное христианство или более экзотические верования (например, индуизм). Поколения советских граждан не получали никакого религиозного воспитания, а только подвергались идеологической обработке против религии – «опиума для народа», если использовать знаменитое изречение К. Маркса. Для многих христианские тексты и доктрины были так же незнакомы, как и любые другие, и было вполне естественно возводить свой собственный духовный бастион против секулярного и секуляризующего государства, черпая из разнородных источников информации. Как минимум со времен И. В. Сталина советский средний класс профессиональных специалистов безропотно шел на то, что Вера Данэм назвала «большой сделкой»: по ее условиям советское государство предлагало умеренное, но стабильное увеличение материального благосостояния и социального статуса для тех, кто закрывал глаза на этические изъяны политического строя. Получается, что в контексте советской тоталитарной системы грех добровольного невежества, самоуспокаивающего сна и забвения оказывался, по сути, наиболее серьезным из грехов. Неудивительно, что Стругацкие дополняли свои рассказы о наполовину спящих интеллигентах символами, почерпнутыми из знакомой им гностической мифологии.
В романе 1988 года «Отягощенные злом» гностическая притча о жемчужине пересказана с псевдонаучной объективностью. Вводный абзац к этому современному «Гимну» похож на популярную энциклопедическую статью под заголовком «Жемчужница»:
В общем, это довольно обыкновенные и невзрачные ракушки. Употреблять их в пищу без крайней надобности не рекомендуется. И пользы от них не было бы никакой, если бы нельзя было из этих раковин делать пуговицы для кальсон и если бы не заводился в них иногда так называемый жемчуг (в раковинах, разумеется, а не в кальсонах). Строго говоря, и от жемчуга пользы немного, гораздо меньше, чем от пуговиц, однако так уж повелось испокон веков, что эти белые, розовые, желтоватые, а иногда и матово-черные шарики углекислого кальция чрезвычайно высоко ценятся и числятся по разряду сокровищ [Стругацкие 2000–2003, 9: 135].
Научно-популярный жаргон легко смешивается с канцеляритом и его грамматическими порождениями: «объектным» страдательным залогом и возвратными глагольными конструкциями. Что касается этой разновидности устриц, то «употреблять их в пищу без крайней надобности не рекомендуется». Стилистическое выделение несочетаемости стилей бросает сатирический свет на весь отрывок. Что еще важнее, оно указывает на эпистемологическую основу, на которой может вырасти «научный канцелярит», – чисто утилитарный, материалистический взгляд на мир. От устрицы, которая не годится в пищу или на пуговицы, нет никакой пользы. Образование жемчужины (драгоценности!) в устрице описывается в биологических терминах, как секс в учебнике, чтобы максимально увеличить контраст между заранее сложившимся представлением читателя о красоте жемчужины и ее природным, почти неприличным происхождением: «Образуются жемчужины в складках тела моллюска, в самом, можно сказать, интимном местечке его организма, когда попадает туда… какой-нибудь омерзительный клещ-паразит» [Стругацкие 2000–2003, 9: 135]. Научный язык прекрасно подходит для описания биологических процессов, но совсем не подходит для описания процессов духовных. Зачем же тогда Стругацкие решили изложить в псевдонаучном стиле гностические Евангелия?
Мы сможем полнее ответить на этот вопрос, если вспомним, что Булгаков в «Мастере и Маргарите» переписывает Евангелие художественным языком исторического реализма. Его версия встречи Понтия Пилата с Иешуа и последующего распятия (в «реалистической» версии Булгакова – «казни») разворачивается в человеческом масштабе, и восприятие происходящего каждым героем описывается с осязаемыми подробностями. Булгаков стремился создать версию Евангелия, которая была бы исторически правдоподобной для современной аудитории и политически востребованной, хотя она и переворачивает с ног на голову многие основополагающие идеи канонических Евангелий. Стругацкие сознательно следуют примеру Булгакова (и Л. Н. Толстого – до него), но вносят в свое антиевангелие элемент пародийности и снижения стиля. (Например, Стругацкие воспроизводят типичное для Булгакова включение кулинарных деталей в контекст евангельской истории, однако со знаком «минус».) Выбор научно-популярного стиля – вместо стиля исторической хроники – для этого пересказа отчасти обусловлен собственными художественными ограничениями Стругацких, но, возможно, также служит показателем изменений, происшедших с момента написания Булгаковым его апокалиптического романа. Ясно, что Стругацкие стремились подражать манере советской антирелигиозной пропаганды, пытавшейся объяснить религию, «объективно» рассказывая о ее доисторическом, мифологическом происхождении. Когда язык успешно очищен от религиозной и культурной терминологии, восприятие духовных ценностей в человеческой жизни оказывается под угрозой. Роман Булгакова – веское свидетельство о превосходстве абсолютных добра и зла над относительными истинами истории. Только апокалиптическая цивилизация (Булгаков