Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
Остановимся пока на этом и вдумаемся. Пушкин в числе достоинств молодого поэта называет расхожий тогдашний канон, который он, Пушкин, и создал. Он ведь здесь и о самом себе пишет, о собственной судьбе у читателей говорит. Все эти прелестные элегии и мелкие стихотворения, которые так нравились, – это ведь и есть пушкинский начальный канон. А зрелый Пушкин как раз и потерял любовь читателей, да и читатель другой пошел, разночинец, с его журнальным рупором Николаем Полевым.
Но Баратынский как бы и не спешил сам меняться. Две его первые книги 1827 и 1835 годов мало чем разнятся, уже пятнадцать лет поэт работает к 1835-му, а характер сборников все тот же. И на это обратила внимание критика. Я имею в виду Белинского. Он в рецензии на сборник 1835 года как раз об этом писал: не место в новейшем сборнике Баратынского всем этим расхожим элегиям и мадригалам. Талант его бесспорен, все стихотворения по-своему хороши, но отбора умелого среди них нет. И в словах Белинского есть пойнт. Я сам внимательнейшим образом просмотрел сборник 1835 года – и стихотворений достойных зрелого пера Баратынского обнаружил десяток, ну разве что дюжину.
И. Т.: А вот вы, Борис Михайлович, их и перечислите.
Б. П.: Назову следующие: «К чему невольнику мечтания свободы», «Глупцы не чужды вдохновенья», «Взгляни на лик холодный сей», «Запустение (Я посетил тебя, пленительная сень)», романс знаменитый можно назвать «Разуверение (Не искушай меня без нужды)», «Болящий дух врачует песнопенье», «Не подражай: своеобразен гений», «Мой дар убог, и голос мой негромок». Ну и, наконец, смертный его триптих: «Тебя из тьмы не изведу я», «Последняя смерть» и «На смерть Гёте» – все три стихотворения гениальны. А всего в сборнике 1835 года 131 стихотворение, и большая, громаднейшая часть – все эти элегии, послания и мадригалы.
Ну, вот давайте прочтем «Тебя из тьмы не изведу я», поначалу называлось «Смерть»:
Тебя из тьмы не изведу я, О смерть! И, детскою мечтой Гробовый стан тебе даруя, Не ополчу тебя косой. Ты дочь верховного Эфира, Ты светозарная краса, В руке твоей олива мира, А не губящая коса. Когда возникнул мир цветущий Из равновесья диких сил, В твое храненье Всемогущий Его устройство поручил. И ты летаешь над твореньем, Согласье прям его лия, И в нем прохладным дуновеньем Смиряя буйство бытия. Ты укрощаешь восстающий В безумной силе ураган, Ты, на брега свои бегущий, Вспять обращаешь океан. Даешь пределы ты растенью, Чтоб не покрыл безмерный лес Земли губительною тенью, Злак не восстал бы до небес. А человек! Святая дева! Перед тобой с его ланит Мгновенно сходят пятна гнева, Жар любострастия бежит. Дружится праведной тобою Людей недружная судьба: Ласкаешь тою же рукою Ты властелина и раба. Недоуменье, принужденье — Условья смутных наших дней, Ты всех загадок разрешенье, Ты разрешенье всех цепей.Могучее стихотворенье, что и говорить. Немного было тогда в русской поэзии равного по силе и смелости этому поэтическому созданию.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})И. Т.: Пушкинский «Пир во время чумы» можно рядом поставить.
Б. П.: Да, конечно, но пушкинская вещь была вроде бы позднее написана.
И. Т.: А из позднейших поэтов можно Федора Сологуба вспомнить.
Б. П.: Согласен, но у Сологуба в его гимнах – или даже мадригалах – смерти явный декаданс присутствует, это болезненные стихи. А у Баратынского как будто древний римлянин со смертью на равных разговаривает.
И вот, повторяю, рядом с такими мощными стихами соседствовали в первых сборниках Баратынского многочисленные пустячки, альбомные вирши, те же мадригалы. Ну, вот пример, что ли:
Не трогайте парнасского пера, Не трогайте, пригожие вострушки! Красавицам не много в нем добра, И им Амур другие дал игрушки. Любовь ли вам оставить в забытьи Для жалких рифм? Над рифмами смеются, Уносят их летийские струи — На пальчиках чернила остаются.Можно, конечно, попробовать и усмотреть в этом эротический подтекст. Но вообще-то такие стишки впору сочинять Ипполиту Курагину из «Войны и мира». В лучшем случае какой-нибудь Богданович с его «Душенькой». И ведь десятки таких в первых сборниках Баратынского. Он не мог преодолеть пушкинского влияния в сочинении подобных мадригалов. Но у Пушкина, как мы знаем, эта альбомная лирика была канонизирована в высокую форму – «Онегин» написан в такой манере, которая приобрела сразу иной смысл, будучи поставлена на службу роману в стихах.
И. Т.: Но, Борис Михайлович, Баратынский тоже пробовал большую форму, он написал несколько поэм, и Пушкин хвалил их. И даже однажды издал под одной обложкой своего «Графа Нулина» с поэмой Баратынского «Бал».
Б. П.: Исследователи до сих пор понять не могут, зачем это ему, или им обоим, понадобилось. Но ведь «Граф Нулин» – игрушка, шалость гения, только задним числом обретшая некий углубленный смысл.
И. Т.: Ну да, пришло Пушкину на ум сравнение фабулы Нулина с декабрьским восстанием: тема случайности в истории, удач и неудач.
Б. П.: А «Бал» Баратынского вроде бы всерьез написан – и неудачно, эпигонская под Пушкина вещь, когда сам Пушкин перестал писать такие.
И. Т.: Но вот известный стихотворный отклик Пушкина на поэму Баратынского «Эда» и на ее критиков-зоилов:
Стих каждый в повести твоей Звенит и блещет, как червонец. Твоя чухоночка, ей-ей, Гречанок Байрона милей, А твой зоил – прямой чухонец.Б. П.: Меня как психоаналитика-любителя это упоминание Байрона навело на соответствующие мысли: вспомним, что герой «Эды» втерся в доверие к этой чухоночке, придумав, что она напоминает ему его любимую сестру. Ну, а что словосочетание «Байрон и сестра» напоминало его поклонникам и знатокам – вполне ясно. Стишок Пушкина – весьма двусмысленная шутка, понятная тем, кто знал обстоятельства Байрона. А знали все, Байрон был культовой фигурой того времени.
Повторяю: Баратынскому поэмы не давались. Есть даже такое мнение: он писал поэмы хуже Пушкина, а стихотворения – лучше. И сказал это не кто иной, как Иосиф Бродский, боготворивший Баратынского, можно сказать, из-за него поэтом ставший.