Лето с Бодлером - Антуан Компаньон
Бог Бодлера – вовсе не искупитель грехов, а поборник справедливости и мститель, и в Цветах зла образ Христа возникает нечасто, разве что в Отречении святого Петра, и лишь для того, чтобы его попрать: «От Иисуса Петр отрекся… Он был прав»[128]. Бодлер обращается к Богу и Сатане, чтобы подтвердить первородный грех и провозгласить проклятие, однако к искуплению он равнодушен. Потому-то Пруст и назовет его «самым безутешным из пророков со времен пророков Израиля».
«Для объяснения зла нужно снова вспомнить де Сада, то есть „естественного человека“», – говорил Бодлер. Мы видели, что после увлечения Эдгаром По Бодлер зачитывался Жозефом де Местром; то были годы формирования эстетики и метафизики Цветов зла: «Рассуждать меня научили де Местр и Эдгар По»[129], читаем в Фейерверках. Первоначальные варианты названия бодлеровского сборника стихов, Лесбиянки, затем Лимбы, колебались между реализмом, сатанизмом и социализмом. Однако в отчете о Всемирной выставке 1855 года доктрина Бодлера уже обретает чеканную форму: это нравоучительное опровержение идеи прогресса. И с тех пор мы могли бы отнести к нему высказывание Эрнеста Лависса о Шарле Пеги: «католический анархист, который в свой керосин плеснул святой воды».
Проникшись идеями де Местра, Бодлер уверился в универсальности Зла. Единственным возможным для человека прогрессом было бы «сглаживание следов первородного греха»[130], то есть «осознание Зла».
Эту же мысль Бодлер повторяет по поводу де Сада, в противовес добрым чувствам Жорж Санд: «Сознающее себя зло не столь отвратительно, как зло неосознанное, и оно ближе к исцелению».
В Цветах зла стихотворение Неисцелимое, которое напрямую касается этой безутешной теологии, начинается с картины сотворения мира как падения Бога:
Идея, Форма, Существо,
Слетев с лазури к жизни новой,
Вдруг упадают в Стикс свинцовый,
и заканчивается утверждением неизбывности зла:
То дух, своим зерцалом ставший,
Колодезь правды, навсегда
И свет, и сумрак сочетавший <…>
Маяк в мирах, где властна мгла,
Покой, и слава, и отрада —
Восторг сознанья в бездне зла! [131]
Сегодня нам нелегко понять такого Бодлера, приверженца де Сада и де Местра или еще «католика наоборот», как его называл Леон Блуа, – но это один из его ликов.
25
Газеты
Какую газету ни прогляди, за какой угодно день, месяц, год, – непременно наткнешься на каждой строчке на свидетельства самой чудовищной людской испорченности, соседствующие с самым поразительным бахвальством собственной честностью, добротой, милосердием, а также самыми бесстыдными декларациями касательно прогресса и цивилизации.
Что ни газета, от первой строчки до последней, – сплошь нагромождение мерзостей. Войны, кровопролития, кражи, непристойности, истязания, преступления властителей, преступления народов, преступления частных лиц, упоение всеобщей жестокостью. [132]
Бодлер был порождением прессы. Ему было пятнадцать, когда в 1836 году появились первые ежедневные многотиражные издания большого формата, La Presse Эмиля де Жирардена и Le Siècle Армана Дютака. На четырех плотно сверстанных страницах, с романом-фельетоном в подвале первой, читатель находил столичные, провинциальные и зарубежные новости, судебную хронику, раздел происшествий и биржевой курс, а рекламе какой-нибудь лотереи или губной помады отводилась последняя страница. Это жесткая техническая и духовная революция потрясла общество не меньше, чем в дальнейшем появление радио, телевидения и интернета.
Спустя несколько лет, уже взрослым, Бодлер всерьез задумывался о самоубийстве. Когда друзья спрашивали о причине подобных мыслей, он объяснял их засильем новой ежедневной прессы. «Эти огромные газеты делают мою жизнь невыносимой», – отвечал он. Газеты возбуждали в нем желание бежать туда, где их еще нет. Any where out of the world – куда угодно из этого мира: куда они еще не проникли.
Но чем газеты досаждали ему так серьезно, что внушали мысли о смерти? Газета – это сам символ современного мира, то есть духовного упадка. Для Бодлера она означала исчезновение поэзии, уничтожение сверхчувственного, культ материи, подмену прекрасного полезным, а искусства – техникой:
И вот этим-то омерзительным аперитивом ежеутренне сдабривает свой завтрак цивилизованный человек. В нынешнем мире всё сочится преступлением – газета, стена, лицо человеческое.
Не представляю себе, как можно дотронуться до газеты чистыми руками, не передернувшись от гадливости. [133]
И всё же Бодлер жил прессой. Он называл Сент-Бёва «поэтом-журналистом» под тем предлогом, что тот ушел от Стихотворений Жозефа Делорма к хроникам Понедельников [134], но сам Бодлер был гораздо больше, чем «поэт-журналист», он осваивал свое ремесло в этих авангардных литературных и сатирических «газетках», которые исчезали, едва явившись на свет, а еще пытался пристроить свои стихи и стихотворения в прозе, свои Салоны и эссе в большие газеты, осаждая главных редакторов; те избегали его, и цели он достигал редко.
Пресса искушала изобретателя «современности»: завораживала его, а он ее ненавидел, но никогда не унимался, пока ему не удавалось опубликоваться. Он делал вырезки, коллекционировал статьи, являвшие глупость современников, например бельгийцев, пока жил в Брюсселе, но не мог обойтись без мелких и крупных газет, он их читал и в них печатался.
Он признавал необходимость «маленьких газет», поскольку лишь они могли осудить, исправить и разоблачить измышления и неточности большой прессы:
Всякий раз, когда мне встречается дикая глупость или чудовищное лицемерие, из числа тех, что с неисчерпаемым обилием производит наш век, я тотчас вижу полезность «маленькой газеты». [135]
Он писал это в письме главному редактору «маленькой газеты», тогдашней Figaro, в котором протестовал против укоренившихся идей. Маленькая газета не давала покоя широкоформатной; блоги и социальные сети – это наши «маленькие газеты». Наверное, не будь их, подчас жизнь была бы нам в тягость и нам хотелось бы сбежать – куда угодно, лишь бы подальше от информационного мира.
26
«Прекрасная затея…»
Бодлер никогда не старался понравиться; скорее, даже искал случая уязвить, оскорбить и шокировать, афишируя свою меланхолию, мизантропию, женоненавистничество и презрение. Обвиняли его даже в антисемитизме. Вот его строки в Цветах зла о куртизанке Саре,