История античной литературы - Наталия Александровна Чистякова
Официальным предлогом для изгнания послужила поэма «Искусство любви», разгневавшая принцепса своей чрезмерной вольностью.
Пятидесятилетний поэт — образованный человек, изысканный ценитель произведений искусства и один из любимейших поэтов своего времени — попал внезапно в далекую страну, лежавшую на самой границе римских владений. Фракийские племена, окружавшие город, часто совершали набеги на него, и жители должны были сражаться с ними на улицах. Овидий жалуется в своих «Скорбных элегиях» на условия жизни в Томи, на отсутствие достаточного количества книг и на изнуряющие его болезни.
В ссылке он написал 5 книг «Тристий» (скорбных элегий), 4 книги «Посланий с Понта», поэму «Ибис», направленную против одного из своих врагов, и ученое произведение о рыбах Черного моря. Он перерабатывает в это время и свою поэму «Фасты», уделяя в ней особое внимание празднествам, связанным с домом Юлиев. После смерти Августа (в 14 г. н. э.) он переделывает первую книгу, обращаясь уже теперь к Германику, видя в нем своего защитника и будущего правителя Рима. Однако смерть помешала ему дописать «Фасты».
В литературном творчестве Овидий ищет в это время утешения. В своих стихотворениях он обращается к далеким римским друзьям, трогательно просит их заступиться за него перед Августом, умоляет о перемене места изгнания.
Если раньше в своих многочисленных произведениях, выводя разнообразных по характеру героев, поэт проявил живую наблюдательность и открыл новую, по сравнению со своими предшественниками, точку зрения, с которой следует смотреть на человека, то теперь весь свой талант наблюдателя он направляет на самоизображение. Созданный Овидием автопортрет чрезвычайно интересен и свидетельствует о его новых завоеваниях. С яркой достоверностью изображает он свою тоску по Риму, доводящую его до худобы и болезни, свою бессонницу, слабость, наклонность к слезам. Он открывает в изгнании и истинную цену своего поэтического дарования — живость воображения, помогающую ему мысленно переноситься в любимый город. «Божественный дар», как называли в античности талант поэта, раскрывается ему в этот период во всей своей человеческой конкретности: как легкость воображения, сила фантазии, волшебство слова, помогающее преодолевать расстояния и располагать к себе сердца местных обитателей Томи и далеких римских читателей. Поэт изучил местный язык и стал выступать с рецитациями своих произведений на городских празднествах.
Окружающая жизнь, природа Черноморского побережья и берегов Дуная находит отражение в его поэзии. Италийца, привыкшего к разнообразию и живописности южной природы, поражает картина унылых придунайских степей. Вероятно, впервые в истории литературы он сравнивает унылую степную равнину с морем. Это сравнение, ставшее столь обычным в литературе нового времени, полно для римского поэта всей первозданной свежести и радости первооткрытия.
Волшебством представляется ему и открытый им в Томи зимний пейзаж. С удивлением ступая по льду, покрывшему залив, он сравнивает снега и льды с мрамором и любуется кристаллами инея, мелодически звенящими в волосах и бородах обитателей городка. Глубоко чувствует этот изысканный, избалованный культурой римлянин скромную красоту северной весны, с ее простыми фиалками, первой травой, пробивающейся в поле, и первой ласточкой, вьющей свое гнездо под стрехой крыши изгнанника.
Ссылка приблизила его к суровости и простоте жизни обитателей маленького городка, местных земледельцев и пастухов, рыбаков и лодочников.
Если найдешь недостатки в элегиях этих, читатель,
Будь снисходителен к ним, вспомнив о горе моем.
Был я в изгнаньи, забвенья искал я в труде, а не славы,
Грусть я хотел позабыть, горькие думы прогнать.
Так же поет землекоп в неволе, звеня кандалами.
Легче от песни простой тяжкий становится труд,
Песню поет и бурлак, в песках увязая прибрежных,
Вверх по бурливой реке плот сбой ленивый влача.
В такт своей песне гребец вздымает весла быстрее,
В такт опускает их вновь, бьет ими водную гладь.
Любит напевом свирели, на камне средь поля усевшись,
Стадо овечье сзывать в полдень усталый пастух,
Так и служанка поет за работой, прядя свою пряжу,
Время быстрее идет, легче становится труд,
Грустный Ахилл, говорят, в тоске по своей Лирнезиде
Лиру Гемонскую брал, в песне забвенья искал.
Дважды жену потеряв, Орфей, свою скорбь изливая,
Тяжкие горы сдвигал, вел за собою леса.
Муза и мне облегчает мой путь к суровому Понту,
Верной осталась она, делит изгнанье со мной.
Муза одна не боится мечей и скифских кинжалов,
Вражеских козней, морей, яростных бурь и ветров.
(Пер. Н. В. Вулих)
Поэтический талант Овидия не потускнел в изгнании. Ссылка не уничтожила в нем поэта и человека.
Достоинства «Скорбных элегий» глубоко оценил А.С. Пушкин, с увлечением читавший их во время своей Кишиневской ссылки. Возражая французскому поэту Грессе, пренебрежительно отозвавшемуся об элегиях изгнания, русский поэт пишет: «Книга Tristium не заслужила такого строгого осуждения. Она выше, по нашему мнению, всех прочих сочинений Овидиевых (кроме «Превращений»). «Героини», элегии любовные, и самая поэма Ars amandi — мнимая причина его изгнания, уступают «Элегиям Понтийским». В сих последних более истинного чувства, более простодушия, более индивидуальности и менее холодного остроумия. Сколько яркости в описании чуждого климата и чуждой земли! Сколько живости в подробностях! И какая грусть о Риме! Какие трогательные жалобы»[138].
Обаятельный образ римского изгнанника, начертанный в поэме «Цыгане», создан русским поэтом на основе глубокого проникновения в самое существо «Скорбных элегий».
Меж нами есть одно преданье:
Царем когда-то сослан был
Полудня житель к нам в изгнанье.
(Я прежде знал, но позабыл
Его мудреное прозванье).
Он был уже летами стар,
Но млад и жив душой незлобной —
Имел он песен дивный дар
И голос, шуму вод подобный —
И полюбили все его,
И жил он на брегах Дуная,
Не обижая никого,
Людей рассказами пленяя.
Несмотря на свои мольбы о возвращении, поэт не был прощен. Тиберий, ставший главой римского государства после смерти Августа (14 г. н. э.), не вернул Овидия в Рим. Он умер в Томи в 17 или 18 г. н. э. Поэт сам составил себе надгробную эпиграмму, которая ныне украшает памятник Овидия, возвышающийся на площади в современной Констанце, в Румынии:
Я здесь лежащий, я тот, кто шалил, любовь воспевая,
Даром погублен