Другая свобода. Альтернативная история одной идеи - Светлана Юрьевна Бойм
Одним из аспектов этой риторики является обвинение в инсинуации более крупного заговора, не отличающегося от стратегии следователя на допросе Есенина-Вольпина. Другой — это неумолимое обвинение в двуличности, которое мы можем видеть в образах «перевертышей», двурушников, двойных агентов, предателей и «внутренних иммигрантов», некоторые из тех же слов, которые использовались в обвинениях против Шкловского и других критиков-формалистов. Здесь же намек на государственную измену Родине сопровождает обвинение в кощунстве против русского народа. Еремин подключает и религиозные образы, заявляя, что Синявский и Даниэль использовали «иудины перья» для написания своих текстов, — как будто требуя отказать писателям в праве являться частью общества:
Синявский пытался создать впечатление, будто в нашей стране существует антисемитизм, будто автор по имени Абрам Терц должен, мол, искать издателей на Западе, если он хочет «откровенно» писать о советской жизни. Убогая провокация, выдающая с головой и сочинителя, и его буржуазных покровителей. Ничто им не любо в нашей стране, никаких святынь не чтят они в ее многонациональной культуре[908].
Почему же псевдоним Терц был таким раздражителем в глазах представителей советской культуры? Разве она не была заявлена как многонациональная культура, в которой наступило торжество разнообразия и дружбы советских народов? Мало того, что Синявский использовал псевдоним, звучащий по-еврейски, так он еще и открыто говорил о последней сталинской кампании против «безродных космополитов» (по большей части это были советские евреи), которая проходила с 1949 по 1953 год и прекратилась лишь со смертью самого Сталина. Многие западные левые интеллектуалы были озадачены информацией об этой кампании: советский «интернационалистический» вождь, победивший Гитлера во время войны, каким-то образом продолжал идти по стопам Гитлера и следовать изложенным в его книге «Моя борьба»[909] идеям о космополитизме и безродности. Исходя из логики тоталитаризма, описанной Арендт, или логики имперского национализма, эта кампания не выглядит такой уж нелогичной. Пройдет всего десять лет, и Хрущев раскритикует «ошибки» Сталина во время своей знаменитой речи на ХХ съезде партии. К середине 1960‐х такая критика сталинизма не просто утихла, но стала негласным табу в повседневной советской практике. Что еще более важно, само слово «еврей» стало непечатным, как оскорбление. Иосиф Бродский пишет в автобиографическом эссе о своем отношении к слову «еврей», которое в детстве было таким же редким, как слово «средостение» (перепонка в средней части грудной полости). Таким образом, Синявский, человек русских православных убеждений, нарушает новый неофициальный кодекс умолчания вокруг еврейского вопроса: он не только публикуется под именем Абрам, но и делает его своим. Опять же, не нарушая официальной идеологии марксизма-ленинизма, Синявский перешагнул через приличия нового политического этикета и лингвистических практик. Тем самым он выявляет едва заметный сдвиг в советской политике: не прямой возврат к сталинизму, а переход к брежневской эпохе, когда критика сталинизма будет одомашнена под прикрытием вновь обретенного патриотизма — определенным ракурсом восприятия истории, элементы которого вновь появляются в современных российских учебниках. Язык закона так же чужд обвинителям Синявского и Даниэля, как и язык литературы.
Допрос подсудимого Синявского начался с прямого отголоска статьи Еремина. На вопрос об использовании псевдонима Абрам Терц Синявский отвечает в аполитичной манере:
Судья: почему вы выбрали именно этот псевдоним [Абрам Терц]?
Синявский: Мне просто понравилось. Я не думаю, что это можно объяснить какими-либо национальными причинами.
Хотя и очевидно, что выбор звучащего по-еврейски псевдонима — не просто дело вкуса (к тому же Синявский всю жизнь последовательно выступал против той компоненты русской традиции, которую он воспринимал как «шовинистический предрассудок»), — важно помнить, что имя имеет дополнительную коннотацию: слово Терц связано с латинским корнем числительного «третий» — что вновь напоминает нам об усилиях Шкловского и его коллег, предпринятых в поисках третьего пространства, оставшегося так и не покоренным агонистической логикой, которая делит людей на тех, кто с нами, и тех, кто против нас. То, что, вполне вероятно, и привлекло Синявского, — это многозначное и гротескное качество данного псевдонима, вызывающего ассоциации одновременно как с бабелевскими разбойниками[910] и дантовскими terza rima[911], так и со всей тоской по мировой культуре, сопровождающей это имя.
Группа, поддерживающая Синявского — Даниэля, организовала серьезную общественную защиту, бомбардируя суд литературными боеприпасами — в полном соответствии с традициями формального метода. Защитники использовали кавычки в направлении диаметрально противоположном тому, которое выбрали обвинители, — не давая ссылок на предполагаемые предрассудки, а обращаясь к научной точности и демонстрируя, что все цитаты, используемые прокурорами, формулируются исключительно от лица литературных персонажей, а не персонально от создавших их авторов, — что свидетельствует об отсутствии понимания обвиняющей стороной основополагающих законов литературного творчества. Во враждебно настроенном советском суде выдающийся ученый и семиотик Вячеслав Иванов представил формалистскую теорию Шкловского о литературном приеме (разумеется, без использования слова «формалист»). Уповая на литературную науку и научный профессионализм, укреплявшие свои позиции в Советском Союзе 1960‐х годов, Иванов ссылался на теорию остранения и роль метафоры и точки зрения, с которой ведется повествование в литературе[912]. Он также отмечал, что все высказывания Синявского о сталинской кампании по борьбе с космополитами соответствовали официальной советской критике сталинизма, таким образом указывая на наличие в логике самих обвинителей идеологических несоответствий и на явный недостаток профессионализма, когда речь шла как о буквальном толковании законов, так и о литературном анализе в целом.
В своей заключительной речи обвиняемый Синявский продолжает дискуссию о литературе в немного туманной манере, раскрывая то, каким образом реальное судебное разбирательство, судя по всему, являет собой досадное буквальное подражание художественной литературе — его и Даниэля:
[На суде] создается какая-то пелена, особенно наэлектризованная атмосфера, когда кончается реальность и начинается чудовищное — почти по произведениям Аржака и Терца. Это атмосфера темного антисоветского подполья, скрывающегося за светлым лицом кандидата наук Синявского и поэта-переводчика Даниэля, делающих заговоры, перевороты, террористические акты, погромы, убийства… <…> Тут, действительно, очень страшно и неожиданно художественный образ теряет условность, воспринимается буквально, так что судебная процедура подключается к тексту как естественное его продолжение[913].
Этот отрывок речи Синявского не описывает, но демонстрирует применение его ключевого литературного приема, остроумно названного «свободной косвенной речью» (т. е. использование точки зрения и голоса персонажа, но в третьем лице). Прием восходит к эпохе