Борис Владимирский - Венок сюжетов
Редактор хмуро посмотрел на карточку малютки.
– Тут что-то не так, – сказал он мрачно. – Мне Подражанский лично звонил по телефону, и я не мог ошибиться. Говорит, большая черная борода. И усы… тоже черные… большие… Опять же бакенбарды… Не понимаю.
Редактор тревожно взялся за телефонную трубку.
– Алло! Так, значит, вы говорите, что помещаете в субботу портрет феноменального малютки?
– Помещаем.
– Который с бородой и усами?
– Да… И с бакенбардами… Помещаем. А что такое?
– Гм… И у вас есть карточка? С усами и бородой?
– Как же! И с бакенбардами. Есть.
Редактор похолодел.
– А почему же, – пролепетал он, – у меня… мальчик без усов… и без бороды… и без бакенбардов?
– А это потому, что наш фотограф лучше вашего.
– Что вы хотите этим сказать?… Алло! Алло!! Черт возьми! Повесил трубку. Негодяй!!
Редактор забегал по кабинету и остановился перед фотографом.
– Берите автомобиль. Поезжайте. Выясните. Но если окажется, что они ему приклеили бороду, то я составлю протокол и пригвозжу их к позорному столбу, то есть пригвоздю… Поезжайте!
Редактор метался по кабинету, как тигр. Через час приехал фотограф.
– Ну? Что?
Фотограф, пошатываясь, подошел к стулу и грузно сел. Он был бледен, как свежий труп.
– Выяснили?
– В-выяснил, – махнул рукой фотограф и зарыдал.
– Да говорите же! Не тяните! Фу! Приклеили бороду?
– Хуже!..
– Ну что же? Что?
– Они сначала… сфотографировали бородатого младенца… а потом… побрили его!..
Редактор потерял сознание. Очнувшись, он пролепетал:
– Наш… советский… красный малютка с бородой… И побрили! Я этого не вынесу. Боже! За что я так мучительно несчастлив?!
И второй рассказ тоже 1925 года, перепечатанный одной из одесских газет. Это примерно июнь. Вот уж, по-моему, актуальнее некуда.
ПОЕДИНОКВ природе существуют люди, страдающие отсутствием воображения. Люди, фантазия которых никак не простирается выше ста рублей наличными и глубже шубы с выдровым воротником.
Если страдает отсутствием фантазии, например, трамвайный кондуктор или писатель утопических романов – это еще полбеды.
Прямого ущерба от этого государству не будет. Но горе, если фантазия отсутствует у финансового инспектора.
Горе! Горе! Горе!
Наведя кое-какие справки о заработках гражданина Лиллипутера, финансовый инспектор сладострастно потер руки и сказал секретарю:
– Пишите этому гаду сто рублей. В трехдневный срок. Чтоб. Он у меня потанцует…
Однако гад Лиллипутер не имел решительно никаких хореографических наклонностей и от танцев решительно отказался.
– Что значит сто рублей? Пускай описывают обстановку. Больше пяти червонцев она все равно не поднимает. А за сто рублей я себе куплю такую новую, что фининспектор лопнет.
– Хор-рошо-о-с! Так и запишем-с, – мрачно сказал фининспектор. – Я ему покажу, как за сто рублей новую обстановку покупать. Секретарь, пишите гаду Лиллипутеру дополнительных двести рублей. В трехдневный срок. Чтоб. Он у меня потанцует!
– Что значит потанцует? Что значит двести рублей? – решил практичный Лиллипутер. – Пусть описывают. За двести рублей я себе такую новую обстановку заведу, что перед ней старая поблекнет!
– Что? Лиллипутер купил новую обстановку за двести рублей? Ну, знаете… Не нахожу слов… Секретарь, пишите гаду пятьсот рублей, и чтоб в трехднев…
– Пятьсот рублей? Ха! Пусть описывают. За пятьсот рублей куплю роскошную новую. Рококо. Триста рублей чистой прибыли!
– Секретарь, пишите ему тысячу, и чтоб в трех…
– Ха-ха! Пусть описывают. Тысяча рублей чистой прибыли. Можно дачку отремонтировать.
– Пиш-ш-шите-е тысячу пятьсот! Чтоб в трех-х…
– Ха-ха-ха!..
Финансовый инспектор вошел в роскошную гостиную Лиллипутера и, тяжело опустившись в шелковое кресло Луи XIV, глухо прошептал:
– Сколько? Раз и навсегда?
– Обкладывайте в три тысячи, – скромно сказал Лиллипутер, вынимая золотой портсигар и предлагая фининспектору египетскую папиросу.
– Окончательно? – подозрительно покосился фининспектор. – Без жульничества?
– Чтоб я себе новой мебели не видел! – воскликнул Лиллипутер.
– Сдаюсь, – прохрипел фининспектор. – Три тысячи… И чтоб в трехдневный срок… До свидания.
Лиллипутер печально улыбнулся вслед уходящему фининспектору и прошептал:
– Три тысячи налогу. А если тридцать три? Ха! А если у меня восемьдесят тысяч годового дохода?
Бедный, застенчивый, доверчивый, лишенный воображения фининспектор, увы, не учел этого!
Его скромная фантазия не простиралась свыше трех тысяч, и он самоотверженно пал в жестоком, но неравном бою с гражданином Лиллипутером.
Неравном потому, что у Лиллипутера, по-видимому, была кой-какая фантазия, а у фининспектора, увы, ее не было.
В июне этот фельетон был напечатан на страницах одной из одесских газет, и в июне же Катаев задумывает большое произведение, где его фельетоны как бы перерастают в новую большую сатирическую форму, тоже отражающую действительность нарастающего нэпа. Это знаменитая повесть «Растратчики», которая будет опубликована год спустя, а чуть позднее инсценирована и поставлена в Московском Художественном театре Станиславским.
В 1925 году Станиславский только что вернулся из-за границы после больших гастролей Московского Художественного театра. И художественники поехали на гастроли по стране. Они были в Тифлисе, а в июне приехали в Одессу.
Итак, июнь 1925 года – приехал на недельные гастроли Московский Художественный театр. Приехали лучшие силы труппы: и Качалов, и Москвин, еще играл на сцене сам Станиславский.
По предварительной договоренности они должны были играть на сцене городского театра, но поскольку театр был погорельцем, то играли в помещении Русского театра имени Шевченко.
Как раз когда они были в Одессе, театр отмечал день именин самого Станиславского. Сохранился и в одесском Литературном музее представлен шуточный пригласительный билет, на это мероприятие, которое должно было состояться в гостинице «Лондонской» (там же они и остановились). На этом билете, на двух языках, с одной стороны на русском, с другой – на английском (для шику: только что из Америки приехали!), было напечатано приглашение на торжественный файв-о-клок в честь Константина Сергеевича Станиславского. Дамы должны быть одеты в вечерние туалеты, мужчины в смокингах. По всем вопросам можно найти распорядителя Лужского в любое время дня в морских ваннах под городской лестницей.
И, действительно, состоялись именины Станиславского. Очень торжественно была настроена труппа. Это были первые именины после долгого отсутствия в России. Мужчины были в смокингах, женщины – в вечерних туалетах. Стреляло шампанское. Качалов по этому случаю сочинил торжественную оду. А сам юбиляр в этот момент, скорее всего, был задумчив и серьезен.
Как раз в это время, в одесскую неделю, Станиславский вынашивал по крайней мере два очень серьезных плана и готовился к их осуществлению.
Первая идея была поставить большой спектакль «Женитьба Фигаро» по Бомарше, пригласив для художественного оформления очень знаменитого художника, с которым Станиславский раньше не работал, – Александра Головина. Головин жил в соседнем номере «Лондонской». Здесь они и обсуждали проект будущей постановки, декорации к спектаклю «Женитьба Фигаро». (Кстати говоря, одновременно Головин готовил эскизы декораций для Мейерхольда, для его спектакля «Ревизор».)
Второй план, который тоже обдумывал Станиславский, – начать снимать кино. Видите, не только Курбасу приходила в голову идея заняться кинематографом, новым искусством. Ведь именно в это время кино начали осознавать не как ярмарочный аттракцион, не как балаган, а как новую музу.
Станиславский подумывал, как бы перенести на пленку «Царя Федора Иоанновича», первый, знаменитый спектакль Московского Художественного театра. И давал даже интервью журналистам в это время, что он собирается скоро приступить к этим съемкам.
По разным причинам этому плану Станиславского, в отличие от первого, не удалось осуществиться. И я думаю, что это к лучшему. Потому что глубоко уверен в том, что у Станиславского с кино ничего хорошего не получилось бы. В общем, и Курбас не стал знаменитым кинорежиссером, а остался в истории как театральный человек. А Станиславский тем более был человеком, ориентированным именно на театр, на живой контакт актера и зрителя.
Кинематограф – искусство, существующее по другим законам. Оно требовало других художников, другой эстетической ориентации. И, пожалуй, именно в это самое время, ровно в середине 20-х годов, кинематограф в Советском Союзе превращался в искусство творчеством, руками, сердцем, душой не театральных режиссеров, а новой поросли собственно кинематографистов – таких, как Кулешов, Пудовкин, Эйзенштейн, Довженко. И первым среди них тогда был, конечно, Сергей Михайлович Эйзенштейн.