Лидия Либединская - Зеленая лампа (сборник)
Сказанное выше, однако, отнюдь не означает, что Глазков был всеяден, что он прощал людям предательство, подлость. Никогда не забуду, как в одной компании некий поэт, хлебнув лишнего, позволил себе антисемитскую выходку. Все растерялись, наступило неловкое молчание. Глазков медленно поднялся – при его сутулости и внешней несобранности он обладал огромной физической силой, – подошел к поэту, молча взял его за шиворот, поднял со стула, вывел в переднюю и, распахнув дверь, спустил с лестницы. Всё было проделано быстро, четко, никто и опомниться не успел, а Глазков уже вернулся в комнату, спокойно сел на свое место и, отхлебнув вина, проговорил, ни к кому не обращаясь:
– Вот так-то, ваше писательство!
В наш суетливый век люди почти перестали писать друг другу письма, заменив переписку телефонным общением. А если и обмениваются письмами, то или деловыми, информационными, или выясняют отношения. А вот написать просто так, чтобы порадовать друг друга или приятеля веселой шуткой, добрым словом, – часто ли нынче такое случается? Увы, нечасто! Сваливаем всё на занятость, на нехватку времени… А вот у Николая Глазкова времени почему-то хватало. Потому, верно, что обрадовать человека ему самому доставляло удовольствие.
Приезжаешь летом с дачи, открываешь почтовый ящик, вынимаешь конверт, а в нем листок, на котором вырезанная из газеты маленькая репродукция графической картинки, где изображен ярко пылающий костер, а в верхней части листка напечатанные на машинке стихи:
У благородного костра,
Который всем на радость даден,
Проводит Лида вечера —
Ей дым Отечества приятен!
Прочтешь, и сразу весело становится на душе.
А вот весеннее послание:
Люблю весну во всем величье
И славлю милую всегда.
Довольны нынче стаи птичьи,
Отрадна резвая вода,
Что, от седого льва в отличье,
Как радость жизни, молода,
Ее страшатся холода!
А ведь это к тому же и акростих, ну как тут не обрадоваться?! И в день рождения (кстати, до сих пор не знаю, как ему стала известна дата!) обязательно поздравление, вот одно из них:
Мы все отметить можем гордо,
Что в день прекрасный сентября —
Сияющий, двадцать четвертый —
Родилась Лида не зазря!
В день этот радостно-лучистый,
В великолепный этот день
Ее приветствует пятнистый
Очаровательный олень!
И снова внизу вырезанная откуда-то картинка, изображающая пятнистого и очаровательного оленя.
Я знаю очень многих людей, которые вот так же регулярно получали от Глазкова подобные стихотворные подарки!
Так, художнику Иосифу Игину Глазков прислал чей-то не очень удачный шарж на себя с такими стихами:
Изобразил профан Глазкова
Неправильно и бестолково:
Глазков, он галстука не носит!..
Рисунок сей поправок просит!..
Кто хочет в шаржах отличиться,
Должен у Игина учиться!
Когда мы познакомились с Глазковым? Теперь это уже трудно вспомнить. Еще до войны мы знали наизусть его стихи, читали их в списках. В те предвоенные годы в Москве было много молодых поэтов – ифлийцы, литинститутовцы, члены литературных объединений. И хотя большинство из них еще не печатались, юные любители поэзии хорошо знали их имена. Я тогда еще училась в школе, но у нас в десятом классе, то есть на два года старше нас, был ученик, которого мы безоговорочно признавали первым среди нас и настоящим поэтом, – Евгений Агранович. До сих пор помню наизусть его строки, которые мы с восторгом повторяли:
Паровоз летит, как шалый,
Распалившийся и злой,
На ошпаренные шпалы
Пышет паром и золой…
Мы еще тогда так писать не умели… Но надо отдать ему должное, наши восторги он принимал сдержанно и не уставал повторять, что всё это ерунда, а вот есть действительно великие (на эпитеты мы тогда не скупились!) поэты: Павел Коган, Давид Кауфман (будущий Давид Самойлов), Николай Глазков, Михаил Кульчицкий. Евгений Агранович брал меня с собой на литературные вечера, водил в общежитие ИФЛИ, в какие-то перенаселенные коммунальные квартиры, где в тесных комнатах, наполненных сизым табачным дымом, до рассвета звучали стихи. По домам расходились, когда уже было светло, и всё не могли расстаться, гурьбой бродили по сонным московским переулкам и снова читали стихи, спорили, объяснялись в любви друг другу, стране, жизни, мечтали о подвигах, до которых оставалось так недолго…
Ни одна такая встреча, ни один вечер не обходились без стихов Николая Глазкова, самобытных, ни на какие другие стихи не похожих. Особенно часто звучали строки и строфы из поэмы Глазкова «Поэтоград».
Но самого Глазкова в те годы увидеть мне, по всей вероятности, не пришлось: увидела бы – запомнила.
Случилось это уже в самом конце войны, весной сорок пятого. Поэт-футурист Алексей Крученых предложил мне пойти с ним на занятия литобъединения при издательстве «Молодая гвардия», которым руководил Павел Антокольский. Мы немного опоздали, и, когда вошли в какое-то светлое и просторное помещение, Алексея Крученых шумно приветствовал черноволосый медвежеватый человек и, указав на меня пальцем, довольно бесцеремонно спросил:
– А эта?..
Крученых приложил палец к губам и указал глазами на молоденького паренька, который уже самозабвенно читал стихи. Стихи были гладкие, звонкие и прозрачные, как леденцы, но не запоминались и проскакивали мимо сознания.
Началось обсуждение. Первое слово взяла тогда такая молодая и такая красивая Вероника Тушнова. Она произносила доброжелательные слова о зрелости поэта (на вид ему было не больше шестнадцати!), об их музыкальности и отточенной рифме. Выступавшие следом вторили ей. Но вот поднялся Глазков.
– Стихи плохие! – решительно произнес он. – Плохие, потому что без возраста и вне времени. Такие стихи можно писать и в пятнадцать лет, и в девяносто, можно было их написать в начале прошлого века, а можно и в конце нынешнего. Поэта из него не будет!
Глазков оказался прав: ни до этого обсуждения, ни после имени этого поэта я не встречала ни в печати, ни в разговорах литераторов, да и сам он ни на каких литературных мероприятиях не появлялся.
Николай Глазков был человеком образованным. Когда в тот вечер Крученых нас познакомил и Коля узнал, что я окончила Историко-архивный институт, он тут же устроил мне жестокий экзамен по русской истории, и в процессе этого экзамена выяснилось, что он знает почти наизусть весь курс Ключевского. А когда я ему сказала, что предпочитаю Ключевскому Костомарова, он тут же стал говорить о Костомарове, пересказывая целые главы.
Однажды в Доме литераторов какой-то поэт, вернувшийся из Италии, долго и нудно рассказывал о Риме. Глазков слушал его, потом прервал вопросом:
– Сикстинскую капеллу видел?
– Нет… – смущенно пробормотал поэт. – Она была на гастролях!
Возмущению Глазкова не было предела. С грохотом отодвинув стул, он демонстративно пересел за другой столик и, подозвав меня, стал говорить со мной о живописи с таким глубоким пониманием, что мне оставалось только молчать.
Глазков ценил в людях образованность, внимательно слушал то, что казалось ему интересным, но не выносил наукообразия.
– Обилие терминов – еще не наука! – говорил он и зло высмеивал статьи и выступления, которые пестрели малопонятными словами. – Прикрывают недостаточную осведомленность, – сердился он.
Поэзию Николая Глазкова и его самого очень ценил Алексей Крученых. Он чувствовал в нем не только своего преемника, но и преемника всех тех, с кем входил в литературу и чьим заветам остался верен до конца своих дней, – Хлебникова, Маяковского, Бурлюка. Глазков платил Крученых трогательной и бережной любовью и если и подсмеивался над ним, как, впрочем, и над всеми, то всегда по-доброму и уважительно. В день шестидесятилетия Крученых Глазков написал ему в альбом:
Люблю людей неприрученных,
Весьма похожих на Крученых.
И посвятить желаю стих им.
В день юбилея – крученыхнем!
Глазков – один из трех поэтов (кроме него пришли А. Вознесенский и Е. Храмов) – был на похоронах Алексея Крученых и прочел в крематории прекрасные стихи, посвященные будетлянам. К сожалению, стихи эти по сей день не опубликованы, и поэтому я позволю себе привести их целиком:
На сегодняшнем экране
Торжествует не старье.
Футуристы – будетляне
Дело сделали свое.
Раздавался голос зычный
Их продукций или книг,
Чтобы речью стал привычной
Революции язык.
Первым стал отважный витязь,
Распахнувший двери в мир,
Математик и провидец
Гениальный Велимир.
И оставил Маяковский
Свой неповторимый след,
Это был великий, броский
И трагический поэт.
И средь футуристов старший,
Мудрый их наставник-друг,
В Нью-Йорке проживавший
Третьим был Давид Бурлюк.
А четвертым был Крученых
Елисеич Алексей,
Архитектор слов точеных
И шагающий Музей.