Леонид Беловинский - Жизнь русского обывателя. Изба и хоромы
На эту неприкаянность, бесприютность дворовых указывает не один мемуарист: либеральному, прошедшему в походы 1813–1814 гг. пешком всю Европу и знакомому «с самыми передовыми людьми того времени, мечтавшими если не об освобождении крестьян, то об улучшении их быта» отцу П. П. Семенова-Тян-Шанского «совершенно бесправные отношения дворовых к помещикам… крайне не нравились. Возмущало его между прочим и отсутствие какого бы то ни было удобного помещения для прислуги и вообще для дворовых людей и бивачная обстановка их жизни в дедовской усадьбе, не соответствующая достаточности и даже зажиточности нашей семьи» (93; 414). У довольно либерального помещика – отца А. А. Фета, из маленькой девичьей, «отворивши дверь на морозный чердак, можно было видеть между ступеньками лестницы засунутый войлок и подушку каждой девушки, в том числе и Елизаветы Николаевны. Все эти постели, пышащие морозом, вносились в комнату и расстилались на пол…» (109; 37). В тихом и патриархальном семействе Бартеневых «в передней у нас Никита, точая сапоги или приготовляя сеть для ловли рыбы, тоже распевал что-то, но и ему за какую-нибудь провинность доставались пощечины от моей матери, равно как и горничным, когда у них на плетевых подушках оказывалось мало сработано коклюшками. Помню, как горничные обедали: из одной чаши одной и той же ложкою и при том не иначе, как стоя, ели им приносимое из кухни нашей» (7; 52).
Как кормили дворовых? У кого как. У кого-то толокном и льняной избоиной, оставшейся после выжимания масла. А у кого-то и мясом. Разным. «Наша обыденная жизнь в людской была нарушена происшествием. На Фоминой неделе людей стали кормить тухлою солониною. Мы ели неохотно, но молчали. Лакей же Иван при встрече с экономкой назвал ее чухонской мордой и сказал, что если она будет продолжать давать тухлятину, то бросит ей солонину в лицо. Немка стала его за это ругать, а он погрозил ей кулаком. Она сейчас же побежала жаловаться господам. Иван был немедленно вызван. Он не стал отказываться от своих угроз и добавил, что люди не собаки, а между тем даже собаки не едят той говядины, которую отпускает нам немка. За такую дерзость Иван немедленно был сдан в солдаты» (10; 594).
Там, где дворовые вроде бы имели постоянное пристанище в людских избах, тоже все было не так уж хорошо. В большом заглазном имении либеральных князей Волконских, селе Софийском, ранее принадлежавшем декабристу С. Г. Волконскому, дворовых женщин даже не заставляли работать, не облагали сборами и давали возможность содержать корову и огород. Сын бывшего управляющего имением, дворянина и крепостной, волею судеб вместе с матерью обращенный «в первобытное состояние», вспоминал: «На другой день утром… мы с своим скарбом на трех санях подъезжали к нашей новой квартире. Снаружи она была большая деревянная изба, крытая соломой. Внутреннее расположение меня поразило, так как я в первый раз увидел такое размещение: в трех углах стояло три высоких (до 2 аршин) и широких кровати. Две из них заняты были постелями. На одной сидел старик… на третьей кровати… были настланы доски: эта последняя была назначена для нас, перед ней стояла скамейка для влезания на кровать; четвертый угол избы был занят большой варистой печью, служившей общею кухнею для всех трех семейств; вокруг стен были лавки и стояли два стола. На печи сидело двое маленьких детей; под каждой из двух кроватей было привязано по молодому теленку и сверх того под одной, в особой перегородке, посажены два небольших ягненка ‹…›.
Таким образом началась наша жизнь с матерью как обыкновенных дворовых, третьим семейством в третьем углу избы. Мать должна бы, подобно прочим нашим сожильцам, целую третью неделю рубить дрова, топить печку…
Продовольствие мы получали наравне со всеми дворовыми: нам обоим выдавали по 2 пуда муки ржаной, по 1 пуду крупы и по 1 рублю денег в месяц. Сначала мы были лишены и молока: своей коровы не было. Корову мать могла купить, но ни помещения, ни корма для нее не было. В то время был бурмистром какой-то дальний родственник матери, любимец бывшего управляющего, моего отца, и за ум, и за расторопность пользующийся расположением и теперешнего. Он выпросил для необходимых построек хворосту, кольев и другого леса. Нанятыми людьми был выстроен довольно просторный плетневой хлев для коровы и корма и такая же маленькая постройка для кладовой, в середине которой был вырыт погреб.
По сделании этих построек была матерью куплена корова, и нам был, по милости того же бурмистра, отведен довольно просторный огород на хорошем месте… и отведен среди других дворовых участок для сенокоса; таким образом мы имели все, что имели дворовые» (43; 458–463)..
Не имея определенных обязанностей, комнатные слуги рассматривались как никчемные тунеядцы. Действительно, что это за работа: подай, принеси, унеси, убери, подотри, поправь… «Мальчик, подотри за Мимишкой, не видишь, наделала в углу… Агашка, поправь барыне шаль, не видишь, сползла… Гришка, принеси воды… Почему стакан воняет, принеси другой… Эй, девка, узнай у повара, готов ли обед… Душенька, пошли человека узнать, запрягли ли лошадей…». Ведь в ту пору благородные дворяне сами не могли позволить себе обслужить себя («Взяться за какое-нибудь дело она считала ниже своего дворянского достоинства. – Тетушка, который час? – спрашивали мы. – Я, ма шер, слава Богу, этому еще не научилась. На то есть горничные, – был ее неизменный ответ. И хотя часы стояли рядом, она звала свою горничную и просила ее сказать, который час» (23; 31). И так целый день. В не лишенной преувеличений, но навеянной детскими воспоминаниями «Пошехонской старине» М. Е. Салтыков-Щедрин пишет: «Что касается дворни, то существование ее в нашем доме представлялось более чем незавидным. Я не боюсь ошибиться, сказав, что это в значительной мере зависело от взгляда, установившегося вообще между помещиками на труд дворовых людей. Труд этот, состоявший преимущественно из мелких домашних послуг, не требовавших ни умственной, ни даже мускульной силы («Палашка! сбегай на погреб за квасом!», «Палашка! подай платок!» и т. д.), считался не только легким, но даже как бы отрицанием действительного труда. Казалось, что люди не работают, а суетятся, «мечутся как угорелые». Отсюда – эпитеты, которыми так охотно награждали дворовых: лежебоки, дармоеды, хлебогады. Сгинет один лежебок – его без труда можно заменить другим, другого – третьим и т. д. Во всякой помещичьей усадьбе этого добра было без счету. Исключение составляли мастера и мастерицы. Ими, конечно, дорожили больше («дай ему плюху, а он тебе целую штуку материи испортит!»), но скорее на словах, чем на деле, так как основные порядки (пища, помещение и проч.) были установлены одни на всех, а следовательно, и они участвовали в общей невзгоде наряду с прочими «дармоедами» (117; 243). И слуги, видя бесполезность всей этой суеты и учитывая свою многочисленность, норовят забраться куда-нибудь в уголок, сделать вид, что чем-то заняты, избежать этой беготни и окриков, надеясь друг на друга, а в итоге никого не дозовешься, барин топает ногами, барыня срывается на визг, и начинается кулачная расправа. Именно дармоеды.
Но… Бывший крепостной дворовый Бобков накануне отмены крепостного права «в «Отечественных записках» прочитал статью гр. Толстого. Он пишет: «Лакейство и все дворовые начали огрызаться. Это уже становится невыносимым. Хотя бы поскорее освободили нас от этих тунеядцев». Меня эта статья очень оскорбила, и я хотел было написать ответ. У меня роились мысли и возникали вопросы. Кто же другой, как не сами помещики, создали этот класс людей и приучили их к тунеядству. Кто заставлял их дармоедничать, ничего не делать и спать в широких передних господских хором. Разве кто-либо из дворовых мог жить так, как хотел. Живут так, как велят. Отрывают внезапно от земли и делают дворовым, обучая столярному, башмачному или музыкальному искусству, не спрашивая, чему он желает обучаться. Из повара делают кучера, из лакея – писаря или пастуха. Каждый, не любя свои занятия, жил изо дня в день, не заботясь о будущем. Да и думать о будущем нельзя, потому что во всякую минуту можно попасть в солдаты или быть сосланным в Сибирь… Теперь каждое повышение тона барыни и ее сына меня вгоняет в краску. Мне кажется, что и на меня смотрят как на тунеядца и на дармоеда» (10; 618). Сам Бобков, крестьянский сын, был оторван от семьи и привезен к господам в Москву: «Меня назначили прислуживать за столом. Главная же моя обязанность была неотлучно находиться при барине (разбитом параличом. – Л. Б.) и поправлять не слушавшиеся ему руки и ноги и вытирать нос» (10; 593).
Когда мы читаем об ужасах крепостного права, то обычно распространяем их на всех крепостных. Между тем, отношение помещиков к крестьянам, хлебопашцам, в подавляющем большинстве было если не уважительным, то все же вполне терпимым: ведь это были кормильцы. И помещичьей властью здесь пользовались лишь в необходимых случаях, при неисправности и явном ослушании. Кстати, М. Е. Салтыков-Щедрин отмечает большую разницу в отношении его матери к дворовым и к крестьянам. Вообще же положение крепостных могло определяться как капризностью и жестокостью одних господ, так и простой строгостью и рачительностью других. У Галахова «дед вовсе не отличался либерализмом: он все-таки был крепостником, хотя иного фасона, чем его соседи. Крестьяне и дворовые состояли у него в полнейшей рабской покорности. Выйти из-под его воли никому и в голову не могло прийти. Не исполнить его приказания считалось такою же виной, как исполнить его по-своему. Я сам бывал свидетелем, как провинившийся получал крепкие зуботычины, не смея сойти с своего места, моргнуть глазом, промолвить словечко; он должен был стоически выдерживать наказание, сопровождаемое внушительно бранными словами. Справедливость требует, однако ж, заметить, что эта безапелляционная власть умерялась в глазах дворового не одним лишь сознанием действительной провинности, но и убеждением в превосходстве деда как хозяина, хорошо разумевшего и свое и чужое дело… Дворовые понимали, что требования и взыскания барина происходили от его рачительности. Благодаря ему они были грамотны и знали разные ремесла… Ремесла служили каждому из дворовых средством для личных заработков. К тому же они пользовались хорошим положением, не в пример соседним дворням, плохо одетым и содержимым и не имевшим, как говорится, ни кола, ни двора собственного. По этой причине они и мирились с бесконтрольной властью помещика, находя, что она все-таки вознаграждается его деятельною рачительностью о их пользе» (25; 43–44). Подчеркнем, что Сербин, которого описывает мемуарист, был человеком просвещенным, начитавшимся французских просветителей. Его прислуга «вся была грамотная. Дед сам обучал некоторых и поставил им в непременную обязанность выучить и своих детей чтению и письму» (25; 42). И у другого мемуариста, М. А. Дмитриева, «полевое хозяйство шло у деда хорошо, потому что он сам с раннего утра ездил всякий день в поле или на гумно, знал толк во всех мелочах земледелия, а прикащики, мужики и бабы боялись его как огня: за дурную пашню и плохое жнитво расправа следовала тут же. Правда, сеял он немного, не обременяя крестьян излишеством посева, но земля пахалась отлично…» (35; 46). Отметим, что деда Дмитриева, человека сурового, как огня, боялись и его домочадцы.