Евгений Богат - Чувства и вещи
Опять запись о времени:
«Я понял, что главное — ощущение завтрашнего дня. Сегодня для нас имеет ценность лишь как начало чего-то нового. Какая-то черта отодвигается все дальше, и мы ее никогда не переступаем. Можно подумать, что завтра никогда не наступает. И в то же время без него нет сегодня».
Выше я утверждал, что Филиппчук успел только построить аэродром. Видимо, был я несправедлив. Последняя запись, несомненно, начало полета, та первая минута, когда кажется, что еще мчишься по земле, но уже по-иному бьется сердце и уши иначе слышат моторы…
Дальше:
«Эпикур говорил: следует смеяться и философствовать и в то же время заниматься хозяйством. Вот как говорил Эпикур. Это то, чего и мне хочется, — смеяться и философствовать и в то же время хорошо делать дело».
Иногда он дерзает оспаривать великих.
Не соглашался он, например, с мыслью Демокрита о том, что старик был уже юношей, а юноша неизвестно доживет ли до старости, — благо, уже осуществившееся, лучше блага, которое еще в будущем и неизвестно, осуществится ли.
«Если бы человечество следовало этой логике, — пишет Филиппчук, — то его история была бы намного беднее, чем сейчас. Разве не замечательно, что люди находят в себе мужество ставить завтрашнее, еще не осуществившееся благо выше сегодняшнего, уже исполнившегося?»
Это, разумеется, бесконечно наивное несогласие Ивана Филиппчука с гениальным мыслителем античного мира имеет самое непосредственное отношение к тому, как молодой рабочий-наладчик понимал и ощущал время. «Сегодня для нас имеет ценность лишь как начало чего-то нового…»
Две особенности обращают на себя внимание при первом же чтении его тетрадей: он то и дело возвращается к мыслям о сущности времени и повторяет с упорством, которое кажется все более странным, одну и ту же ошибку. Опечатку, что-ли. Вот он цитирует Руссо: «У мальчиков своя собственная манера видеть, думать и чувствовать, и нет ничего безрассуднее, как желать заменить ее нашей». Но у Руссо ведь черным по белому написано: «У детей» — не у мальчиков! Откуда они — эти непрошеные мальчики?
Ответ на это я нашел, читая одну из последних тетрадей. Филиппчук пишет о том, что инженер Н., когда они, несколько человек, возвращались вечером домой из института, опять весело фантазировал. «…И расфантазировался, как никогда». Он говорил им, видимо не в первый раз, что вот есть, возможно, где-то волшебная страна мальчиков. Обитают в ней: мальчик Архимед, мальчик Коперник, мальчик Лобачевский, мальчик Эйнштейн. Они смеются над временем, потому что время над ними бессильно: оно не может ослабить того мальчишеского удивления перед самим фактом жизни, из которого и рождаются великие открытия и теории. Мир в той фантастической стране на наш не похож: мальчики видят все цвета солнечного спектра, а не только одну его октаву, как мы, слышат они и Пифагорову музыку сфер. Они плещутся в море, топчут землю, играют, смеются и не устают удивляться миру и фантазировать. У них рождаются все время сумасшедшие догадки и безумные идеи. И вот таинственные биотоки передают эти идеи и догадки еще никому не известным мальчикам, которые ходят в школу, собирают металлолом, строят модели космических кораблей. И реальные мальчики, настраиваясь на биоволны той волшебной страны, делают первые шаги к завтрашним великим теориям и открытиям.
«Нас очень увлекает игра фантазии инженера Н., — пишет Филиппчук. — Я все больше верю в его страну мальчиков и готов даже искать ее на географической карте».
Что же удивительного, что, готовый искать на географической карте эту страну, он пишет о человеческих мыслях не «детские игры», как у Гераклита, а «игры мальчиков»? Видимо, Филиппчук ошибался без умысла, неосознанно, по логике сердца.
Волновала его и тайна разносторонней одаренности человека, многообразие творческих воплощений ума его и сердца. Его воображение радостно возбуждали рассказы о людях эпохи Возрождения, которых Маркс и Энгельс называли «титанами», «характерами недосягаемого классического совершенства».
Вот он выписывает из старой книги интересующие его страницы о Леоне Баттисте Альберти: «С самого детства Альберти оказывается первым во всем, чем только может человек отличаться от других. Его успехи в гимнастических и всякого рода физических упражнениях вызывают вообще удивление; рассказывают, как он без разбега перепрыгивает через головы людей, бросает монету в соборе так, что она залетает под верхний свод; как он укрощает самых диких коней, потому что хочет превзойти всех в трех отношениях: в искусстве говорить, ходить и ездить верхом. Он обязан одному себе успехами в музыке, и тем не менее знатоки удивляются его произведениям. Он стал изучать право, думая этим путем обеспечить себе средства к жизни, но после нескольких лет занятий заболел от переутомления; на 24-м году у него стала ослабевать память к словам, хотя способность понимания вообще не уменьшилась, — тогда он перешел к изучению физики и математики, но в то же время не переставал приобретать познания в теории и практике наук и искусств, вступая в беседу с учеными, художниками и ремесленниками и перенимая у них технику искусств и ремесел, вплоть до сапожного мастерства. Между прочим, он занимался живописью и лепкой, причем воспроизводил на память копии с произведений знаменитых мастеров. Высшую степень удивления современников возбуждал придуманный им механизм — камера-обскура, в которой зритель мог видеть небо и звезды, восход луны в горах, далекий пейзаж с горами, заливом, бухтами и входящими в них кораблями при солнечном свете и под тучами в пасмурный день. В то же время он с радостью приветствовал всякое чужое изобретение и в творческом изображении красоты видел божественное явление. В своей литературной деятельности он касался прежде всего искусства, и его мысли могут служить своего рода вехами в эпоху Возрождения на пути развития форм, в особенности в архитектуре. Далее он писал поэтические произведения и повести на латинском языке, и некоторые из них считались классическими, ему же принадлежат различные статьи морального, философского и исторического содержания стихотворения, речи — даже речь на могиле его собаки. Насколько он был разносторонен, видно, между прочим, из письма к нему одного приятеля; последний упоминает трактат о ковке меди, спрашивает его о литейном искусстве…
Всем, что он знал и что имел, он делился, как все богатые натуры, со всяким, кто хотел, не заботясь о собственных интересах, и отдавал все свои изобретения в общее пользование без всяких материальных выгод…
Наконец, главнейший нерв его душевной жизни — это величайшая отзывчивость ко всем явлениям природы. При виде красивых деревьев и цветущих нив он готов плакать; седых старцев он зовет благоуханием природы и любуется ими; породистые животные вызывают в нем радость, как проявление щедрой природы; не раз, когда он болен, его излечивает вид красивой местности… Он смело мог применить к себе то, что говорили другие гении эпохи Возрождения: „Человек может создать все — для этого достаточно хотеть“».
Иван Филиппчук заканчивает эту обширную цитату поразительно точным соображением:
«Альберти — гениальный черновой набросок Леонардо да Винчи, в котором разносторонность избавилась от дилетантизма, стала творчески высокопродуктивной».
И дальше уже о сегодняшнем:
«Может быть, и современный человек с его особым складом ума и космическим мироощущением тоже гениальный „черновой набросок“ великих исключительных личностей, которые появятся в будущем?»
…Он утонул. В середине мая река была еще студеной, но мальчишки из соседней деревни уже купались. Он плавал не хуже их и никогда бы не утонул, если бы не сердце.
Последнюю зиму он углубленно читал Циолковского, не общеизвестные его научно-технические труды, а уже почти забытые философские сочинения. Они изданы были в Калуге в первые годы Советской республики бедно, ничтожным тиражом и почему-то оказались в библиотеке научно-исследовательского института.
Филиппчук читал их быстро, упоенно, потом сосредоточенно, замедленно перечитывал. Это видно по последней его тетради. Он почти не цитирует Циолковского, вольно излагает его мысли, размышляет сам.
«Циолковский — материалист и диалектик, — пишет он. — Поэтому его выводы внушают мне все большее доверие. Даже не пойму теперь, отчего при первом быстром чтении я увидел в его идеях о вездесущей чувствительности материи, о бессмертной жизни атома и о том, что мы, в сущности, никогда не умираем, что-то фантастическое. Наверное, потому, что само это имя — Циолковский — невольно вызывает в уме фантастические картины полета на Луну и на далекие планеты. Но полетел же человек в космос, полетит и на Луну, на планеты иных солнечных систем. Это уже не фантастика, а реальные планы нашего народа и человечества. А имя Циолковского и сейчас, после Гагарина, все еще вызывает в уме слово „фантастика“. Инженер Н. определил бы это как инертность мышления, которое отказывается с трудом от устойчивых ассоциаций.