Евгений Богат - Чувства и вещи
Единственно реальная высшая ступень развития одна — сегодня. Она высшая, потому что насыщена — в максимально возможном объеме — уже нажитым реальным духовным и нравственным опытом человечества. Мы рождаемся с ним, а умираем, передав этот опыт наследующим поколениям неминуемо обогащенным, ибо делают его более полным и мудрым не только высокое, радостное, героическое, но и то, что доставляло боль и печаль; ему на пользу тяжкие бессонные ночи, даже заблуждения и ошибки. Боль утихает, но никогда не может быть забыто, что она была; разрешаются сомнения, но не умирает память о бессонных ночах…
Невозможно иначе, чем иронически, относиться к попыткам «повернуть колесо обратно», возвратиться в идеализированный, никогда в реальной истории реально не существовавший, исполненный меры и гармонии XIII или XIV век. Но если я хочу воспроизводить на высокой сегодняшней ступени мою истинную сущность, я должен нести в себе любовь Абеляра и Элоизы, и подвижничество каменщиков, созидавших соборы, и муки испепеляемых еретиков, и мужество революционеров.
В наши дни многие философы охотно обсуждают вопрос: что утратил человек за последние десятилетия, насыщенные бурным развитием техники, отмеченные фантастическим убыстрением ритма жизни? Может быть, это говорит о моей наивности, но я никогда не верил в то, что человек может что-то утратить. Надо ему напомнить, иногда настойчиво, даже жестоко напомнить: и будто бы утраченное оживает, поднимается из глубин памяти сердца.
Нет большего счастья, как воспроизводить на высшей — сегодняшней — ступени собственную истинную сущность, и стоит для этого духовно потрудиться над тем, чтобы и реже и меньше забывать.
5
Много вечеров подряд я читал тетради молодого наладчика вычислительных машин в большом научно-исследовательском институте близ Москвы Ивана Филиппчука.
Тетради эти я уверенно назвал бы философскими, если бы не побоялся, что самому Филиппчуку — по воспоминаниям его товарищей, человеку ненаигранной скромности — солидное, освященное сонмом бессмертных авторитетов определение «философские» показалось бы абсолютно не соответствующим тому, что он думал и писал. А мне не хочется употреблять термины, которые он не одобрил бы, — потому, видимо, что, работая несколько недель в научно-исследовательском институте близ Москвы, я ощущал этого молодого человека — Ивана Филиппчука — как живого; о нем рассказывали мне много и охотно: с удивлением и гордостью, и большой человеческой нежностью, которая не может не трогать, — ведь мы поразительно нещедры на нее. Иван Филиппчук по существу, был рабочим — наладчик и оператор вычислительных машин; раньше он служил в радиочастях армии, последнее время учился в заочном техническом вузе.
Он любил не только трудные книги, но и стихи, особенно лирику старых поэтов. Но об этом узнали уже потом, раскрыв его тетради. Никто не помнит, чтобы он когда-либо говорил о стихах; не видели его ни разу в литобъединении «Электроника», куда ходят не только читать — слушать.
Однако тетради Филиппчука замечательны, конечно, не тем, что открывают эту новую грань его личности… Их можно назвать зеркалом напряженной работы мысли. В этой большой, удивительно стройной работе — пять толстых тетрадей отражают ее архитектонику — строки Баратынского и Тютчева… Я чуть было не написал: островки минутного отдыха. Но разве отдыхаешь, записывая: «Не то, что мните вы, природа: не слепок, не бездушный лик; в ней есть душа, в ней есть свобода, в ней есть любовь, в ней есть язык»? Нет, это был не отдых, а, видимо, потребность в разных точках зрения на жизнь. Ему, наверное, хотелось понять, как видят мир математик, философ, поэт, понять, как видели его в разные века.
Поначалу мне показалось, что эти тетради не больше чем собрание мыслей, которые Филиппчук нашел в книгах или услышал в разговорах. И читателем и слушателем он, несомненно, был на редкость чутким, тонкокожим. Но постепенно я начал в них видеть и его самого. Медленно углубляясь в тетради, я испытывал все больше затруднений при попытке отделить заемные мысли от собственных раздумий Филиппчука. А иногда и вовсе не мог отделить: заемное развивалось, обогащаясь новыми, современными оттенками, рождаясь, по существу, заново.
Делая записи в тетрадях, Иван Филиппчук как бы строил аэродром, взлететь с которого ему уже никогда, по роковой случайности, не удастся.
Да, это еще не полет — только взлетная площадка, но, может быть, с нее поднимутся другие?
А сейчас несколько страниц из его тетрадей. Не буду хитрить, утверждая, что беру их наугад. Нет, я их выстраиваю, чтобы выявить развитие мыслей, которые особенно волновали Ивана Филиппчука. Эти мысли дороги и мне.
«…Зашла у нас в отделе речь о том, что общение с электронными машинами формирует и особый стиль чисто человеческого общения. Мы склонились к тому, что это воздействие положительно: не утрачивается человеком ничего из „позитивно-человеческого“, мы избавляемся только от „негативно-человеческого“: нечеткости, лукавства, небрежности в мыслях. Машина заставляет быть максимально точным, иначе она тебя не поймет и „отомстит“ печальным исходом эксперимента. Шура иногда говорит мне: „С машиной ты был бы менее туманен, чем со мной“.
Я и стараюсь рассеивать „туман“ в мыслях. И дневник-то этот пишу, наверное, для того, чтобы научиться мыслить четко и стройно…»
Вот выписывает он у Гераклита: «Вечность — мальчик, забавляющийся игрой в шахматы: царство мальчика». Выписывает неточно: у Гераклита не «мальчик» в обоих случаях, а «ребенок».
А чуть ниже — строки, повествующие об инженере-конструкторе Н., работавшем, видимо, в том же отделе института, что и Филиппчук:
«Он повторяет все время, что его слабость — парадоксы жизни. Сегодня к вечеру, когда все устали от наладки, рассказал нам занимательную историю о том, как в английском королевском обществе натуралистов лет двести назад очутилась шкура какого-то неизвестного животного — ее подарили этому обществу моряки, вернувшиеся из Австралии. Самые большие ученые-зоологи Англии изучили шкуру и решили, что она поддельная. Вместо лап — ласты с перепонками, а морду украшает диковинный нос. В действительности этого быть не может, утверждали они, наверное, шкура — дело рук китайских мастеров, которые умеют фабриковать все, даже тела русалок. Высмеяли эту шкуру, а она оказалась настоящей. Утконос! Инженер Н. ничего не рассказывает без морали, хотя вокруг него будто бы не идиоты, которым надо разжевать и положить в рот. Замечательную историю „открытия“ утконоса он закончил словами: „Сия шкура суть эмблема жизни; если бы я был графом, то нашел бы ей место у себя в фамильном гербе…“ И мы стали опять налаживать машину. А минут через десять Шура сказал инженеру: „Не графам нужна такая эмблема, а современным физикам…“ Этого уж совсем не надо было говорить. И так все ясно. Зачем Н. рассказал, и о чем мы думали, слушая его».
Через несколько страниц Филиппчук пишет:
«Наверное, самое большое богатство жизни — время. Сегодня в институте был академик К. Он заходил и к нам в отдел, обнадежил научного руководителя работы: „Ну, у вас еще, Николай Георгиевич, горы времени!“ Наши горы измеряются тремя месяцами, а вот во Вселенной действительно горы времени. Даже не горы, а глыбы. Вроде огромных глыб льда. И этот лед никогда не тает. Надо иногда думать об эльбрусах времени. Это успокаивает…»
В другой тетради: «Гераклит говорит о человеческих мыслях: игры мальчиков».
Тут Филиппчук делает ту же ошибку, что и в первый раз: Гераклит говорит о мыслях не «игры мальчиков», а «детские игры».
«Несколько дней назад инженер Н. критиковал горьковский афоризм: „Рожденный ползать — летать не может!..“ Он утверждал, что это выражение ложное, что оно опровергается великим историческим моментом эволюции жизни на Земле. Первые птицы развились из ящеров. Вначале ползали ящеры по траве, потом стали заползать на деревья, перепрыгивать с ветки на ветку с распростертыми передними лапами. Но Шура не дослушал до конца и закричал, что не позволит порочить мудрый горьковский афоризм, что, наверное, не хуже инженера Н. разбирался Горький в эволюции жизни и понимать его надо по-умному. Однако Н. не уступал, говоря, что афоризм этот, может быть, и красивый, крылатый, но мудрость и сила жизни в том именно и состоит, что стали летать рожденные ползать. Они оба так орали, что, говорят, было слышно в коридорах и соседних комнатах. А сегодня в обеденный перерыв Н. не поленился, притащил из библиотеки тяжелую книгу о первых птицах и показывал нам картинки. Мы увидели на ветке дерева маленького ящера с безобразными, беспомощными передними лапами. Невозможно было поверить, что из них развились крылья. До сих пор не пойму, кто же прав: инженер Н. или Шура?»