Лидия Либединская - Зеленая лампа (сборник)
Особенно запомнился мне день, когда Крученых пригласил Анну Андреевну Ахматову. Она вошла, царственная, в большой шелковой шали, ее усадили в центре стола. Когда были произнесены первые тосты за новорожденного, Анну Андреевну попросили почитать стихи. Она так же величественно, не заставляя себя упрашивать, много и охотно читала. Кроме Крученых из собравшихся за столом Анна Андреевна хорошо была знакома только со Львом Вениаминовичем Никулиным. И между ними завязался свой разговор, в котором звучали для них привычные имена: Николай (Гумилев), Марина (Цветаева), Борис (Пастернак) – они произносили эти имена буднично, а все мы, кто был младше, неназойливо и благоговейно прислушивались к их беседе.
На память об этом дне у меня осталась надпись, сделанная Анной Андреевной на моей скатерти, где гости оставляют обычно шутливые строчки. Но Ахматова, верная себе, и здесь не снизошла до шутки, а написала строчку из своих стихов:
В то время я гостила на земле…
И слова эти с каждым годом обретают всё более глубокий смысл.
Когда Алексею Крученых должно было исполниться восемьдесят лет, нам, его друзьям, хотелось торжественно отметить этот день, и мы решили устроить обед в Доме литераторов. Мне поручили собрать деньги, и как охотно откликнулись на это самые разные люди: Виктор Шкловский и Илья Эренбург, Лиля Брик и Василий Катанян, Семен Кирсанов и Ярослав Смеляков, Сергей Михалков и Вера Инбер и многие другие. В результате в гостиной Дома литераторов на втором этаже 21 февраля 1966 года собралось человек сорок писателей разных поколений и направлений, понимающих роль и место Алексея Крученых в литературе, по достоинству ценящих то, что сделал Алексей Крученых во имя развития русской поэзии. Сам юбиляр был необычно торжественен – чисто выбрит и даже надел белоснежную рубашку и повязал темно-синий галстук. С достоинством выслушивал он речи, обращенные в его адрес, но мне казалось, что он несколько растерян и от обильного стола, и от состава присутствующих – ведь здесь собрался цвет нашей литературы.
Через несколько месяцев, весной 1966 года, Секция поэтов организовала официальный вечер, посвященный восьмидесятилетию Алексея Крученых, состоявшийся в Малом зале ЦДЛ. Зал был полон. С длинной речью выступил Андрей Вознесенский, говорили добрые слова Николай Глазков и Семен Кирсанов. К трибуне направился юбиляр. На этот раз торжественности в нем не чувствовалось – обычная клетчатая ковбойка, помятый пиджак, выцветшая тюбетейка, а под мышкой неизменный портфель. Поднявшись на трибуну, Крученых привычным жестом расстегнул портфель и достал маленький, смятый букетик цветов.
– На юбилее полагается быть цветам, – сказал он. – А так как никто из вас принести цветы, конечно, не догадался, я принес сам! – и сунул его в стакан с водой, предназначенный для ораторов.
Речь его была, как всегда, сбивчива, но в ней то и дело звучали имена друзей его юности – Велимира Хлебникова, Владимира Маяковского, Давида Бурлюка, Василия Каменского, Николая Асеева. Цветы ему все-таки дарили, и довольно много. А после вечера несколько его друзей пригласили Алексея Елисеевича за столик в ресторане, заказали шампанское, а он потребовал принести ему стакан кипятка и подливал кипяток в шампанское, боясь простудиться, хотя вечер был весенний и теплый.
Последний раз мне пришлось побывать у Алексея Крученых осенью 1966 года. Приехал в Москву из Америки Роман Якобсон и захотел встретиться с Крученых. Решено было принять Якобсона в комнате соседа Алексея Елисеевича по квартире, скульптора Андрея Древина.
Когда Роман Якобсон ушел, Крученых провел меня в свою комнату Она всегда производила странное впечатление – обстановки там, по существу, никакой не было: железная кровать, небольшой квадратный стол, всегда уставленный бутылками из-под кефира, два стула, а по стенам от пола до самого потолка груды книг и папок, прикрытые темно-серыми кусками ткани. Как он разбирался в этом хаосе книг и рукописей, ума не приложу, но всегда, когда требовалась какая-то книга или тетрадка, он безошибочно находил ее. Лампочка над столом обернута газетным прогоревшим листом. В этот раз комната показалась мне особенно грустной и заброшенной. Я предложила, что приду к нему на днях и наведу здесь хотя бы относительный порядок. Но Крученых категорически воспротивился:
– Пусть всё будет так, как есть, мне так удобно! У каждой вещи свое место…
Последние два года своей жизни Крученых редко появлялся на людях, после того, как в 1965 году умерла моя мать, у нас почти не бывал, хотя каждый день утром и вечером звонил по телефону, иногда подолгу разговаривал со мной или с кем-нибудь из детей, но чаще ограничивался несколькими приветственными словами, словно отмечался. В ЦДЛ тоже заглядывал редко. В последний год зачастил к художнику Иосифу Игину, который жил через два дома от него на Мясницкой, просиживал у него часами, наблюдая, как тот рисует, охотно беседовал с людьми, которые приходили к нему позировать. Собирал и уносил с собой черновики и наброски шаржей, которые Игин бросал в корзину. Однажды, запутавшись в длинном телефонном шнуре, он уронил телефон, и тот разлетелся вдребезги. Крученых был очень смущен, пытался всучить Игину деньги за разбитый телефон, но Игин ласково сказал ему:
– Что вы, Алексей Елисеевич, я сохраню этот аппарат как величайшую драгоценность, буду его всем показывать и говорить: «Его разбил сам Алексей Крученых, наш знаменитый футурист!»
И Крученых, по природе страстный коллекционер, понимающе заулыбался…
Летом 1968 я вернулась из длительной поездки по Югославии. Путешествие было интересным, насыщенным, солнечная погода сопровождала нас во всё время путешествия, настроение было веселое, приподнятое. Едва я вошла в квартиру, раздался телефонный звонок, и всё в том же радостном настроении я сняла трубку. Говорила соседка Крученых по квартире:
– Сегодня в больнице от воспаления легких скончался Алексей Елисеевич. Пожалуйста, сообщите об этом в Союз писателей…
Поверить в сказанное было невозможно, я ведь даже не знала, что он болел. И в голове вдруг запрыгали стихи, что я знала еще с детства:
Жил на свете Круча, Кручек,
Гадкой критикой замучен,
Но не очень, очень, очень
Круча этим озабочен!
И вот нет на свете Круча, Крученых, Алексея, Елисея – всех поэтов словосея. А мне-то казалось, что так же, как он присутствовал в моей жизни всегда, так и будет вечно. Общаясь с ним, как-то забывалось, что все люди смертны…
А потом был яркий летний день, пустой огромный зал крематория на Донском, солнечные лучи, падающие откуда-то сверху. Так странно было видеть его неподвижным, смотреть на его красивые руки – руки художника и поэта, – бережно уложенные на груди. У гроба сутулясь стояли Лиля Юрьевна Брик, Василий Абгарыч Катанян, читал стихи о будетлянах Николай Глазков, печально молчали Андрей Вознесенский и Евгений Храмов, сиротливо грудились соседи по квартире. И цветы, много цветов, больше, чем людей. Вспоминались слова Ильи Эренбурга: «Дорогой Крученых! Для нас, Ваших сверстников, Ваше имя связано с молодостью нашего искусства. Эту молодость Вы пронесли через многие испытания…» Вместе с Алексеем Крученых мы хоронили молодость века.
А недавно, разбирая старые бумаги, я нашла листок, весь исписанный неразборчивым почерком Алексея Крученых, а среди карандашных набросков перепечатанное и выправленное автором стихотворение, написанное в январе 1960 года:
Щедрое свинарство – моя тема,
Еще в тринадцатом году и поныне
Она затмила экс-принцев и франтов с хризантемами,
И мы живем теперь на земле преображенной, не в пустыне:
Идут здоровые свинарки и свинари,
Поют ловкие доярки и звучари,
И скоро сгинут в пропасть задиры и ржавые мечари!
Крученых всегда был и останется звонкоголосым звучарем русской поэзии XX века.
6
Не знаю, почему моей матери, которая должна была писать отчет о похоронах Есенина, пришло в голову взять меня, четырехлетнюю девочку, в Дом печати, где был установлен гроб с телом поэта. Но я благодарна ей за это.
Помню, как мы молча и торжественно вошли в подъезд, где по-рождественски празднично пахло елкой, а зеркала были занавешены черной кисеей. Мы бесшумно поднялись в зал. Наверное, было еще рано – мать, как репортера «Огонька», пустили задолго до начала траурной церемонии, потому что людей в зале было немного. Только возле гроба на низком табурете сидел седой человек и, закрыв лицо руками, рыдал – тело его содрогалось от всхлипов. Я еще никогда не видела, чтобы взрослые люди, тем более мужчины, так отчаянно плакали, потому была сильно напугана и уже плохо видела, что происходит вокруг.
– Это Мейерхольд, – тихо сказала мама, – великий режиссер. Мы обязательно пойдем к нему в театр…
– Посмотрите, как сильно загримирован Есенин, – услышала я позади себя чей-то приглушенный шепот, и сердце мое заколотилось от страха.