Чернила меланхолии - Жан Старобинский
В начале «Одиссеи» Улисс пребывает в плену у Калипсо, которая хочет удержать его на своем острове. Равнодушный к обещаниям нимфы, предлагающей ему бессмертие, он думает об Итаке и чахнет от горя на прибрежных скалах:
Терпит, бессчастный, он беды, от милых вдали, на объятом
Волнами острове, в месте, где пуп обретается моря. ‹…›
… страстно желая
Видеть хоть дым восходящий родимой земли, помышляет
Только о смерти одной Одиссей[422].
В литературной памяти Античности состояние Улисса у Калипсо становится парадигматическим образом жизни на чужбине. Его применяет к себе Овидий, сосланный в Томы[423]; а отсутствующий дым – простой знак на горизонте – является эмблематическим образом сожаления:
Вне сомнений, Улисс был разумен, но даже Улисса
Стало с чужбины тянуть к дыму родных очагов.
Всех нас родная земля непонятною сладостью манит
И никогда не дает связь нашу с нею забыть[424].
Столь же эмблематично и наделение утраченного сладостью. Прилагательное dulcis («сладкий», «приятный») – непременный атрибут того, что мы покинули или потеряли против своей воли и о чем вспоминаем. Это также и атрибут нынешнего воспоминания, если только оно не слишком мучительно. Мы покидаем наши приятные луга: Nos patriae fines et dulcia linquimus arva[425]. Перечислять стереотипные упоминания «сладости» в разных литературах можно целыми страницами. Я бы даже сказал, что это один из маркеров мотива ностальгии – от «милой Франции» в «Песни о Роланде» до «сладкого воспоминания» из романса об Оверни, который Шатобриан включил в «Последнего из Абенсерагов». Достаточно сказать, что стереотип этот докучлив лишь при недостатке искусства. Если его подхватывает большой поэт, он может нас взволновать. Например, когда Бодлер (с его близостью к латинской культуре) дважды упоминает в «Цветах зла» «сладостный очаг» («la douceur du foyer»)[426] или в «Приглашении к путешествию» упоминает «сладостный родной язык» («douce langue natale»)[427] души.
Овидий в «Tristia» и «Epistolae ex Ponto» демонстрирует, каким образом могут вновь явиться утраченные места, разворачивавшиеся в них сцены, звуки и стенания, которые сопровождали момент отъезда:
Рим вспоминаю и дом, к местам меня тянет знакомым
(desiderium locorum)
И ко всему, что – увы! – в Граде оставлено мной.
Горе мне! Сколько же раз я в двери стучался могилы –
Тщетно, ни разу они не пропустили меня!
Стольких мечей для чего я избег и зачем угрожала,
Но не сразила гроза бедной моей головы?[428]
Слово desiderium несет в себе очень мощный смысл, поскольку в латыни именно им обозначается то, что в новейшем языке получит наименование «ностальгия». Desiderium в процессе своей эволюции даст французское слово désir, «желание»; тогда как эквивалентом латинского desiderium во французском долгое время служило слово regret, «сожаление». Этимологически desiderium, скорее всего, отсылает к sidus, то есть звезда, созвездие[429]. Тем самым ностальгическое сожаление соотносится с идеей катастрофы – dés-astre, буквально «без-звездности», то есть с чем-то гораздо большим, нежели чувство потерянности на чужбине. Ибо лишение почвы усугубляется утратой небесного покровительства.
К печальнейшему образу потерянного мира (tristissima imago) добавляется у Овидия звуковое воспоминание. Из прошлого доносятся громкий шум, плач, стенания. В рассказе о бурной последней ночи, проведенной в Риме, личное воспоминание наслаивается на общий фон мифологической памяти. В далеком прошлом проступает падение Трои – первая катастрофа великого римского рода. Это позволяет поэту поднять собственную судьбу на высоту легенды, где представлен в прошлом род государя, отправившего его в ссылку:
Всюду, куда ни взгляни, раздавались рыданья и стоны
(Luctus gemitus que sonabant),
Будто бы дом голосил на погребенье моем.‹…›
Если великий пример применим к ничтожному делу –
Троя такою была в день разрушенья ее[430].
Поэт-изгнанник сравнивает свою судьбу с великими легендарными катастрофами. Память, играющая роль вдохновительницы, позже окажется наделена также и ролью тормоза. По словам Гёте, описывающего конец своего пребывания в Риме, ему с такой силой вспоминалась прекрасная элегия Овидия, что ее чтение пресекло попытку написать стихи о собственном отъезде из Рима.
«Словесно-акустический» аспект ностальгической муки не ограничивается шумной суматохой отъезда. Овидий заявляет, что разучился говорить на латыни; ему словно заткнули рот: «Или порой начну говорить, и – стыдно сознаться – / Просто слова не идут: ну разучился, и все!»[431]
Чужбина грозит утратой родного языка, самой способности говорить. У Шекспира в «Ричарде II» Маубрей, герцог Норфолк, приговоренный к ссылке, немедленно чувствует себя обреченным на немоту:
Now my tongue’s use is to me no more
Than an unstring’d viol or harp.
К чему же мне тогда язык во рту?
Нет пользы в нем, как в арфе, струн лишенной…[432]
Случается и обратное: поэт-изгнанник упорно говорит на родном языке, но его никто не понимает. Овидий жалуется: «Только здесь нет никого, кому я стихи прочитал бы, / Нет никого, кто бы внять мог мой латинский язык. / Стало быть, сам для себя – как быть? – и пишу и читаю»[433]. Следует особо подчеркнуть эту связь между изгнанием и письмом, обращенным к самому себе. Sibi scribere, по выражению Овидия. Руссо в первой из «Прогулок одинокого мечтателя» примеряет на себя роль изгнанника и утверждает, что у него больше нет адресата. Он пишет только для себя.
Еще один симптом жизни на чужбине – обостренное непонимание, доходящее до паранойи: речи изгнанника не только никому не понятны, но и вызывают насмешки; поэт полагает, что собеседники смеются над ним. Вряд ли случайно Руссо ставит один из процитированных ниже стихов эпиграфом к двум своим произведениям (первому «Рассуждению…» и «Диалогам»):
Barbarus hic ego sum quia non intelligor illis…
Я же движеньями рук мысль выражаю для них.
Сам я за варвара здесь: понять меня люди не могут,
Речи латинской слова глупого гета смешат.
Верно, дурное при мне обо мне говорить не боятся,
Может быть, смеют меня ссылкой моей попрекать.
Если качну головой, соглашаясь иль не соглашаясь,
Мненье мое все равно против меня обратят[434].
В современной психиатрии выделяются психозы, возникающие в чуждой языковой среде[435]. Лишение родной лингвистической среды патогенно. Перед нами точное описание основных явлений при подобных психологических расстройствах.
Есть ли чем утешиться в такой ситуации?