Юрий Рюриков - Три влечения. Любовь: вчера, сегодня и завтра
Другое дело в любви. «Когда любишь, – писал Стендаль, – не хочешь пить другой воды, кроме той, которую находишь в источнике. Верность в таком случае – вещь естественная»[144].
Две тысячи лет назад Тибулл в своих стихах говорил о том, как он пытался забыть возлюбленную после разрыва с ней:
Часто других обнимал, но Венера при первых же ласках,Имя шепнув госпожи, вмиг охлаждала мой пыл;Женщины, прочь уходя, кричали, что проклят я, верно,Стали шептать – о позор! – что я в колдунью влюблен.Я не заклятьем сражен, но рук и лица красотою,Золотом светлых кудрей нежно любимой моей.
Любовь к одной женщине сама удерживает его от тяги к другим. Как говорит Олдингтон, «влюбленный – самый целомудренный из мужчин… ему нужна только одна женщина».
Эти чувства испытывает даже Дон Жуан, этот Алкивиад любви, – правда, юный и, правда, байроновский. Влюбленный в Гайдэ, он дважды отвергает искушение, причем один раз во дворце султана, где ослепительная одалиска влюбляется в него и открыто предлагает ему свою любовь.
Такую настроенность любовь рождает в самых разных людях – разного возраста, характера, темперамента, взглядов. Как писал Эсхил в «Эвменидах»:
Прочней любовь связует брачным ложем двух,Чем клятвой Правда: сладко им обет блюсти.
С непонятной – и естественной – загадочностью любовь как бы запирает на замок какие-то – тоже естественные для человека – порывы, и все его влечения, как луч, направляются на одного человека. И такая направленность живет не просто в сознании человека, а и в мире его чувств, его стихийных порывов.
Все мы знаем, что в стихии пола больше типовых влечений и меньше влечений личных, индивидуальных, чем в духовных чувствах. Вселяясь в человека, любовь как бы перестраивает и эту стихию, пронизывает и ее индивидуальной настроенностью. Но когда кончается любовь, кончается и эта настроенность.
Человеку, который не любит, куда труднее здесь – у него нет этого иммунитета, и от стихийного рывка чувств его может удержать только сознание. Оно именно удерживает его, появляется момент сдерживания, в человека проникает разлад между чувствами и волей, зовом пола и окриком сознания, стихией влечений и барьерами морали…
Верность, постоянство – вещь не такая простая, как думают сторонники черно-белой морали. Когда человек полюбит другого – чему это неверность, чему измена?
Само понятие измены, неверности родилось во времена собственнической морали. Словом «измена» называли любую неверность супругов, не интересуясь при этом, замешана здесь любовь или нет.
Эта мысль была основой и мещанской, и домостроевской, и религиозной морали. Она вся пронизана доличностным, «видовым» отношением к человеку, вся пропитана ощущением, что личные его чувства и потребности не входят в шкалу решающих человеческих ценностей.
Но уже давно, говоря словами Энгельса, «появляется новый нравственный критерий для осуждения и оправдания половой связи; спрашивают не только о том, была ли она брачной или внебрачной, но и о том, возникла ли она по взаимной любви или нет?»[145] И этот новый критерий – любовь – решает тут все. Где есть любовь, там нет разврата, они несовместимы друг с другом, противоположны друг другу, и это азбучная пропись личностной морали.
Вспомним «Солнечный удар» Бунина. Молодая женщина, едущая к семье, и армейский поручик встретились на пароходе. Вокруг зной, раскаленный жар волжского солнца, и в них вспыхивает вдруг непонятная, ураганная тяга, бросающая их друг к другу. И на первой же пристани они сбегают с парохода в гостиницу, а наутро она едет дальше, отказываясь взять с собой поручика.
Перед нами – банальная история, дорожное приключение армейского донжуана и легкомысленной дамочки. Но не будем торопиться. Припомним. Когда они вошли в гостиницу, «оба так исступленно задохнулись в поцелуе, что много лет вспоминали потом эту минуту: никогда ничего подобного не испытал за всю жизнь ни тот, ни другой».
Может быть, это своим кончиком ударила их молния какого-то большого чувства, может быть, это дохнул на них ветерок какой-то настоящей любви?
Проводив ее, поручик – беззаботный, довольный – возвращается обратно. И вдруг что-то в нем происходит: «Номер без нее показался каким-то совсем другим, чем был при ней. Он был еще полон ею – и пуст… И он почувствовал такую боль и такую ненужность всей своей дальнейшей жизни без нее, что его охватил ужас, отчаяние».
Человек – родовое существо – просыпается в нем, поднимается из него, – и сам собой, помимо его воли. И, потерянно бродя по городу, окруженный всем его знойным и стоячим бытом, он переживает еще одно резкое и новое ощущение: «Как дико, страшно все будничное, обычное, когда сердце поражено, – да, поражено, он теперь понимал это – этим страшным „солнечным ударом“, слишком большой любовью, слишком большим счастьем!»
Может быть, человек, который начинает рождаться в поручике, и погаснет, не успев разгореться; может быть, он утвердится в нем; но любовь, которую так легко заклеймить здесь «развратом», оставила в нем свой след, разбередила его душу, пробудила в нем – пусть на время – какие-то по-настоящему родовые свойства.
Восемьсот лет назад во Франции появилась знаменитая стихотворная повесть о Тристане и Изольде. В ней – впервые в искусстве Европы – было высказано совершенно новое понимание измены, противоположное тому, которое господствует в мире много веков.
Тристан из страны Корнуэльс завоевал невесту своему дяде, королю Марку. Но когда он вез ее из Ирландии, с ними случилось несчастье: они выпили волшебное зелье, которое Изольда должна была выпить с королем Марком, и воспылали любовью друг к другу.
Любовь их вдвойне преступна – она преступает каноны супружеской и каноны государственной чести. Они дважды изменники – семье и государю, узам власти и узам брака. И Тристана разлучают с Изольдой и отправляют в изгнание.
Проходят годы. Изольда молчит, и Тристан, терзаясь, соглашается на уговоры друга – берет в жены его сестру.
Но в день свадьбы он вдруг с ужасом постигает, что изменил своей Изольде, своей любви. И, уже обвенчавшись, он не стал делать свою жену женой и остался верен своей возлюбленной. Так восемьсот лет назад возник поразительно важный и человечный принцип любовной морали, который был потом забыт – и родился второй раз уже в XIX веке, и тоже во Франции.
В литературе начала века была тогда возглашена острая и парадоксальная мысль: человек изменяет не тогда, когда идет к возлюбленному, а тогда, когда, вернувшись от него, идет к супругу.
Как писала Жорж Санд в своем романе «Жак»: «Брак нарушается не в тот час, когда она отдается своему возлюбленному, но в ту ночь, которую она затем проводит со своим мужем». Не вступление в любовь помимо брака, а вступление в брак помимо любви было объявлено тогда злом, и это было полной противоположностью царившим тогда – да и сейчас – канонам обихода.
Наверно, здесь, как и в старой морали, тоже есть тяга к абсолютам, к провозглашению жесткого канона, обезличенного догмата. Но, может быть, только таким жестким тараном и могли тогда люди разбивать окаменелые нормы абсолютной и антиличностной морали.
Приверженцам ханжеских абсолютов стоило бы, кстати, вспомнить отзыв Маркса о «Парижских тайнах» Эжена Сю. Говоря о юной гризетке из романа, Маркс напоминает «ее пренебрежительное отношение к официальной форме брака, ее наивную связь со студентом или рабочим».
И он пишет: «Именно в рамках этой связи она образует истинно человеческий контраст по отношению к лицемерной, черствой и себялюбивой супруге буржуа, и ко всему… официальному обществу»[146].
«Наивная связь» вне брака не приводит его в ужас, и даже наоборот – она в его глазах парадоксально образует «истинно человеческий контраст» официальному лицемерию и ханжеству. Это спокойное отношение к любви не затронуто ханжескими абсолютами, оно исходит из того, что и в моральных оценках многое диалектично, зависит от условий, места и времени.
Мораль обороны и мораль доверия
Десятки веков в жизни людей царило метафизическое мышление. Черно-белая психология, тяга к застывшим канонам и абсолютным догматам, стремление к истинам, годным для всех времен и всех случаев жизни, – весь этот механический и обезличенный подход к жизни тысячи лет господствовал в обиходе, в морали.
Но были времена, когда эта система абсолютных норм еще не родилась.
В гомеровской «Одиссее» слепой певец Демодок поет знаменитую песнь об Афродите и Аресе.
Гефест, муж Афродиты, сковал однажды неразрывные сети, и сковал их так искусно и тонко, что их не видели даже боги. Как-то, когда Гефеста не было дома, к Афродите тайком пришел Арес, бог войны, и она предалась с ним любви. И тут-то вступили в игру волшебные сети: