Лидия Либединская - Зеленая лампа (сборник)
Тогда я еще не была знакома с Давидом Рафаиловичем и даже никогда не видела его. Но вот в годы войны моя близкая подруга еще со школьных лет – Ная Островер, вышла замуж за сына Бергельсона, и мне пришлось побывать у них дома. Помню, с каким волнением нажимала я кнопку звонка, понимая, что сейчас смогу увидеть писателя, книги которого хорошо знала, о которых мы так много спорили в нашей молодой компании. Он представлялся мне высоким, красивым, барственным. Каково же было мое удивление, когда Давид Рафаилович сам открыл мне дверь, – невысокого роста, лысоватый, в домашней курточке и мягких туфлях. От волнения я что-то пробормотала, как благодарна ему за его книги, он ласково улыбнулся, пожал мне руку и проводил в комнату, где жила семья его сына, находившегося на фронте. Потом я видела его не раз, мы разговаривали, казалось бы, что ему было до суждений молоденькой женщины, почти девочки, но он слушал меня внимательно и так же внимательно отвечал или возражал.
И вдруг страшная весть: арестован! За что?
Снова приходится немного забежать вперед…
В 1950 году мы переехали в дом на Лаврушинском, и моя дочка Тата оказалась в одном классе с внучкой Бергельсона Маришей. Девочки подружились, после занятий в школе вместе гуляли, играли, готовили уроки. Как-то зимой 1952 года я заметила, что Маришу уже несколько дней не видно у нас, и я спросила об этом дочку.
– У Мариши дифтерит, – ответила она. – Ей еще долго нельзя будет ходить в школу – карантин.
Но вот в одно далеко не прекрасное утро по дому поползли слухи, что ночью была арестована вся семья Бергельсона – его жена, сын, невестка и девятилетняя внучка. Я кинулась к родителям Наи Островер, которые жили отдельно, вдвоем, после гибели на фронте единственного сына. Мать Наи – Рита Яковлевна, рассказала мне, что присутствовала при аресте. (В эти дни она ночевала у Бергельсонов, ухаживая за больной внучкой.) Она в буквальном смысле слова валялась в ногах у гэбэшников, умоляя, чтобы ей оставили больную девочку. Но изверги были непреклонны: Маришу увезли, поместили в пересыльную тюремную больницу и, дождавшись, пока ей станет немного лучше, отправили вместе с родителями по этапу в Казахстан.
– Но я добьюсь, – рыдая, говорила Рита Яковлевна. – Они отдадут мне Маришу…
И она добилась. После смерти Сталина. Съездила в ссылку к детям и привезла внучку в Москву. И теперь, разглядывая детские фотографии, я всегда радуюсь, когда вижу на них рядом с моими детьми улыбающееся Маришино личико. Она снова стала часто бывать у нас.
С тех страшных дней прошло почти полвека. Мариша с семьей живет в Америке, нет на свете стариков Островеров и Бергельсонов. Ная и Лева с младшей дочкой, родившейся в ссылке, уехали в Израиль. Дорогие мои, я люблю вас, и живых, и мертвых, и да будет ниспослано счастье живым и вечная память мертвым.
И еще одно воспоминание…
Лето 1937 года. Коктебель. Мне было там очень хорошо, и все-таки я скучала по Москве, по маме и бабушке – ведь первый раз в жизни я уехала из дома одна. Потому, признаюсь, я очень позавидовала Миле Галкиной, когда она радостно сообщила мне, что завтра в Коктебель приезжают ее родители.
Вскоре я увидела на пляже красивого стройного человека с густой шевелюрой темных волос и большими синими глазами, отражавшими сразу и море, и небо. Он неторопливо шел по берегу в легком светлом костюме, чуть приподняв голову и глядя куда-то вдаль. Было в его облике что-то неуловимо изящное, благородное и чуть отрешенное, и я невольно подумала: «Поэт». И тут Милка, которая рядом со мной блаженно валялась на песке, подставляя спину жаркому солнцу, с веселым возгласом: «А вот мой папа!» – легко вскочила и подбежала к нему. Увидев дочку, Самуил Галкин (а это был он!) улыбнулся, обнял ее и, подойдя к нашей компании, опустился рядом на песок. О чем он говорил с дочкой, не помню, помню, что, уже поднявшись и собираясь уходить, он сказал нам:
– Завтра вечером в мастерской Волошина будем читать стихи – Уткин, Алтаузен и я. Приходите, ребята!
– Вечером нас туда не пускают, – сказала Милка.
– Ничего, я составлю вам протекцию! – засмеялся Самуил Галкин.
На следующий день после ужина мы робко направились к Волошинскому дому. Вечер был тихий, лунный, серебрилось и дышало море.
– Даже жаль заходить в дом, – сказал Галкин, и тут же откликнулась Мария Степановна, встречавшая гостей:
– А зачем в дом? Возьмите стулья и рассаживайтесь на палубе. (Палубой называется небольшая открытая терраса на втором этаже.)
В тот вечер Галкин читал только стихи о любви – располагала ли к этому южная ночь или такова была душевная потребность, не знаю. Знаю только, что чтение Самуилом Галкиным своих стихов запомнилось мне навсегда. Стихи он читал на идише и тут же сам переводил на русский. Переводил, конечно, прозой. Но так как Галкин свободно владел русским, ему удавалось донести до русского слушателя не только содержание стихотворения, но и его внутренний строй, взволнованность, короче, подлинность чувства. Позже мне пришлось читать его стихи в переводах русских поэтов, и они, несомненно, были хорошие, но все же, все же…
И еще одна встреча с Галкиным.
Произошла она почти через двадцать лет – в 1955 году. Николай Заболоцкий, перенесший тяжелый инфаркт миокарда, долечивался в сердечном санатории в Болшево. Мы с Юрием Николаевичем приехали его навестить. Николай Алексеевич был еще слаб, однако встретил нас в парке. Мы прошли по дорожке к санаторному корпусу, и, когда расположились в холле в мягких удобных креслах, Николай Алексеевич сказал:
– Здесь лечится замечательный еврейский поэт Самуил Галкин. Мы с ним подружились, и я собираюсь перевести на русский язык несколько его стихотворений… Только он очень слаб, у него то и дело повторяются сердечные приступы, и он почти не выходит из комнаты… Он ведь чудом уцелел в тюрьме… – Заболоцкий помрачнел, замолчал, а потом коротко добавил: – Да вы всё знаете… – явно не желая касаться этой больной для него темы. Сам он о своих лагерных годах никогда ничего не говорил.
Мы зашли в комнату к Галкину. Он лежал в постели, увидев нас, улыбнулся, пожал нам руки. Но разговора не получилось, ему просто физически было трудно разговаривать. Нет нужды писать, как он изменился, и всё равно – лицо его было прекрасно!
Больше я его живым не видела.
Заболоцкий перевел его стихи, а одно из них – «Осенний клен» – даже включил в сборник собственных стихов с пометкой (из Галкина). Единственное стихотворение из неисчислимого количества стихов разных поэтов, переведенных им. Как же оно было близко ему по духу! Это неслучайно, потому что есть в этом стихотворении такие строки:Когда ж гроза над миром разразится
И ураган,
Они заставят до земли склониться
Твой тонкий стан,
Но даже впав в смертельную истому
От этих мук,
Подобно древу осени простому,
Смолчи, мой друг.
Не забывай, что выпрямится снова,
Не искривлен,
Но умудрен от разума земного
Осенний клен.
Таких людей, как Галкин и Заболоцкий, муки земные искривить не могут, они их умудряют. Дочь Самуила Галкина – талантливый скульптор – сделала скульптурный портрет отца. Он установлен в Москве на Новодевичьем кладбище. Вдохновенное лицо горделиво откинуто назад, распахнут ворот рубашки, глаза бесстрашно смотрят вдаль, совсем как в те далекие года, когда я его впервые увидела в Коктебеле.
У моих детей было несколько ярких книжек с веселыми стихами. Их дарил им автор – поэт Лев Квитко. Его любили все – и взрослые, и дети. Не любить его было нельзя, он сам был как большой ребенок. Но не о своих встречах с ним я хочу вспомнить, хотя их было несколько, и каждую он превращал в праздник своим остроумием, добротой, талантом общения. Вспомню лишь об одном его поступке, который мы не вправе забыть.
1941 год. В Чистополь из Елабуги приехала Марина Цветаева, чтобы просить о прописке и месте посудомойки в интернате для эвакуированных детей писателей. Измученная, затравленная жизнью. Встретили ее по-разному. Находились и такие, что заученно твердили: эмигрантка, жена и мать репрессированных – нет ей места в среде советских писателей.
И тогда в ее защиту выступил Лев Квитко. Всегда мягкий, уступчивый, на этот раз он был непреклонен. И добился своего – Марине Цветаевой было разрешено поселиться в Чистополе. И не его вина, что она иначе распорядилась своей жизнью.18
Утро. Мглистое, зимнее, седое утро. Телефонный звонок. Юрий Николаевич снимает трубку и, окончив разговор, говорит мне:
– Сегодня вечером к нам придет Арон Кушниров.
Невысокий, быстрый в движениях, с небольшими, очень черными, без зрачка, глазами, Арон Кушниров перевел на еврейский язык почти всю советскую литературу и в том числе «Неделю». Он изучил старославянский язык и с подлинника перевел на идиш «Слово о полку Игореве». Участник Первой мировой войны, полный георгиевский кавалер Арон Кушниров участвовал в знаменитых штыковых атаках, которыми сибирские полки наводили ужас на немцев. За храбрость он был произведен в ефрейторы. Это в царской-то армии!