Бенедикт Сарнов - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Новое время тревожно и беспокойно. Тот, кто поймет, что смысл человеческой жизни заключается в беспокойстве и тревоге, уже перестанет быть обывателем.
(Александр Блок.)То, что непонятно мещанину даже семи культурных пядей во лбу, на самом деле понятно, и просто, и несомненно! Понятно не только ушедшим далеко вперед от культурного мещанина каторжникам, но даже и малым детям.
«Валенька, Валюша!Тягостно в избе.Я крестильный крестикПринесла тебе...Не противься ж, Валенька,Он тебя не съест,Золоченый, маленький,Твой крестильный крест».
(Эдуард Багрицкий)Драматическая коллизия знаменитой поэмы Багрицкого состоит в том, что девочка умирает от скарлатины, и мать предлагает ей прибегнуть к крестильному крестику как к последнему лекарству. Не душу спасти умоляет она ее, а попытаться, примирившись с Богом, обрести надежду на выздоровление.
Девочка отвергает «соглашательство» матери:
«Я всегда готова!» —Слышится окрест.На плетеный коврикУпадает крест.И потом, бессильная,Валится рука —В пухлые подушки,В мякоть тюфяка.
Если прямо следовать точному смыслу сюжета, четкому распределению ролей, может показаться, что в этом драматическом споре веры с безверием вера терпит окончательное и жалкое фиаско. Побеждает безверие. Побеждает то неистовое, упрямое, дикое начало, которое Блок в своей поэме обозначил формулой: «Без креста».
Но стоит только чуть внимательнее вслушаться в живые интонации авторского голоса, как все сразу поворачивается на сто восемьдесят градусов. Сразу же становится несомненно, что если и есть среди двух героинь поэмы верующая, так это именно — девочка, отвергающая крест. Мать девочки, хоть она формально и настаивает на примирении с Богом, на возвращении в лоно церкви, верующей назвать никак нельзя. Она — равнодушная. В сущности, она призывает не к вере, а к веротерпимости. Она хочет всучить девочке крестик «на всякий случай», авось поможет. Ее единственный аргумент: «Он тебя не съест!»
Мотивы, движущие ее поступками, предельно далеки от побуждений религиозных.
— Я ль не собиралаДля тебя добро?Шелковые платья,Мех да серебро,Я ли не копила,Ночи не спала,Все коров доила,Птицу стерегла.
Для обывателя, решившего жить «без креста», слова матери должны звучать убедительно. Ведь для него крест — всего лишь ничего не значащая побрякушка. Символ, обозначающий нечто несуществующее, пустоту. В самом деле, ну что случится, если девочка наденет на шею этот маленький золоченый крестик? Он ведь и в самом деле ее не съест. Она в него не верит? Ну что ж, тем более! Пусть сделает это хотя бы ради того, чтобы утешить мать.
Однако девочка реагирует на эту материнскую просьбу примерно так же, как истово верующий христианин реагировал бы на предложение продать душу дьяволу. Она отвергает этот крестильный крестик, протягиваемый ей матерью, с исступленной, мрачной, неистовой одержимостью поистине религиозного фанатизма.
Все самые высокие достижения русской культуры... были неразрывно связаны с христианством.
Яснее всего это видно в русской литературе. Общеизвестны примеры — Гоголь, Достоевский, Толстой...
Революция положила конец этому направлению развития русской культуры: если Блок или Маяковский еще его отражают негативно, в форме демонизма и богоборчества, то на смену им идут жаровы и багрицкие, у которых уже нельзя обнаружить никакой преемственной связи с русской литературой.
(Игорь Шафаревич)О Жарове не скажу, но с Багрицким тут получается явная неувязка. Либо автор этих строк никогда не читал Багрицкого, а назвал его имя просто так, наудачу, либо — и это вернее всего — он решил назвать здесь именно этого поэта по каким-то иным, весьма далеким от поисков истины соображениям.
Но дело не в Багрицком.
Этот размашистый вывод Шафаревича несправедлив не только по отношению к Багрицкому, но и ко всей послереволюционной русской литературе, которая оказалась как раз на удивление верна своей преемственной связи со старой русской литературой.
Все дело в том, что эта самая старая русская литература была совсем не такой, какой ее хочет видеть Шафаревич. В том-то вся и штука, что богоборчество, в котором Шафаревич видит уродливое, искаженное, перевернутое отражение священных устоев старой русской литературы, на самом деле было одним из родовых ее свойств. И вот эту-то традицию русские писатели революционных и послереволюционных лет приняли от своих великих предшественников, что называется, из рук в руки.
Сила исступленной, фанатической религиозной ненависти, с которой героиня поэмы Багрицкого отвергает навязываемый ей матерью маленький крестильный крест, не может быть объяснена только тем, что крест для поэта — символ затхлого, унылого, собственнического, мещанского существования.
Маленький крестильный крест должен быть отринут, потому что отныне и навсегда в мире должна утвердиться и воссиять новая, истинная вера. Новая, иная, перевернутая шкала моральных ценностей.
Оглянешься — а вокруг враги;Руки протянешь — и нет друзей;Но если он скажет: «Солги!», — солги,Но если он скажет: «Убей!», — убей.
(Эдуард Багрицкий)Художественная сила этих печально знаменитых строк в том, что они не просто информируют нас о готовности лирического героя поступать так, как прикажет ему этот не названный по имени «он». В них — исступленность человека, душа которого еще вся в плену старой, отвергаемой им системы моральных координат. Эта косная, слабая душа по инерции всеми силами противится лжи и убийству. И именно поэтому он с такой фанатичной, исступленной яростью старается «наступить на горло» этим естественным движениям своей души, задушить их, заставить замолчать.
Подобно героям «Двенадцати» Блока, лирический герой Багрицкого хочет переступить все старые, привычные нравственные запреты.
Может показаться, что героям поэмы Блока сделать это было легче. Разве они — интеллигенты какие-нибудь? Тяга к убийству у них ведь, что называется, в крови. Их так и влечет «потешить себя», полоснув кого-нибудь ножичком, все равно кого — правого или виноватого. Недаром же нас сразу предупреждают, что каждому из них «на спину б надо бубновый туз»!
Но, очевидно, им тоже не так-то просто далось их отречение от Христа. Да, именно отречение. Другого слова тут не подберешь. Недаром даже бледная тень уважения к старым, поверженным святыням приводит их в исступление. Даже всуе помянутое имя Спасителя вызывает у них мгновенную судорогу ненависти:
— Ох, пурга какая, Спасе!— Петька! Эй, не завирайся!От чего тебя упасЗолотой иконостас?Бессознательный ты, право,Рассуди, подумай здраво —Али руки не в кровиИз-за Катькиной любви?
и сразу после этого окрика:
— Шаг держи революционный!Близок враг неугомонный!
Автоматически привычная обмолвка воспринимается настороженно-враждебно, как уступка незримому врагу, недопустимое, нетерпимое проявление слабости перед ним. Почти как измена.
Вот так же и героям бабелевской «Конармии» до пены на губах ненавистен любой намек на признание старых заповедей. В этом признании им мерещится их прежнее рабство, возвращение вспять, к несвободе. Вот что означает эта загадочная реакция Афоньки Виды: «Холуйская кровь! — крикнул Афонька. — Он от моей руки не уйдет!»
Бывший кандидат прав должен быть уничтожен, потому что он не смог порвать пуповину, связывающую его со старым миром, с прежней, перечеркнутой ими системой христианских ценностей. Он — пленник, раб, холуй этой старой морали, которую они отринули навсегда.
— Ты в атаку шел, — закричал мне вдруг Акинфиев, и судорога облетела его лицо, — ты шел и патронов не залаживал... где тому причина?
— Отвяжись, Иван, — сказал я Акинфиеву, но он не отставал и подступал все ближе, весь кособокий, припадочный и без ребер...
— Значит, ты молокан? — прошептал Акинфиев, отступая.
— Значит, молокан, — сказал я громче прежнего. — Чего тебе надо?
— Мне того надо, что ты при сознании, — закричал Иван с диким торжеством, — ты при сознании, а у меня про молокан есть закон писан: их в расход пускать можно, они Бога почитают...
Я стал уходить от него, но он догнал меня и, догнав, ударил по спине кулаком.
— Ты патронов не залаживал, — с замиранием прошептал Акинфиев над самым моим ухом и завозился, пытаясь большими пальцами разодрать мне рот, — ты Бога почитаешь, изменник.
Вина Лютова, самый страшный, непрощеный грех его — не в том, что он не способен убить человека. Если бы тут дело было в простой слабости, в малодушии, в трусости — это бы еще полбеды. Но Акинфиев не без основания подозревает Лютова в том, что он «патронов не залаживал» по соображениям сугубо идейным. Акинфиев чувствует, что Лютов не хочет убивать не потому, что боится крови, но потому, что он «Бога почитает». А тут уже не просто слабость. Тут — измена.