Бенедикт Сарнов - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Герои поэмы Блока — это и есть те самые «дикие и даже страшные люди», незримое присутствие которых за пределами изящной словесности так болезненно ощущал Зощенко.
Двенадцать висельников, убийц, уголовников («На спину б надо бубновый туз!») с ружьями наперевес идут по замершему от ужаса городу и сулят ему «мировой пожар в крови». И по ходу дела заставляют этот «мировой пожар» служить своим низменным, темным инстинктам («Уж я ножичком полосну...»), своим шкурным целям («Ты будешь знать, как с девочкой чужой гулять!..»).
Может показаться, что тут еще нет ничего такого, чего не могло бы быть в прежней, старой литературе. Разве прежде героем книги (и даже поэмы) не мог стать висельник, каторжник, подонок, из ревности убивающий свою подружку?
Мог. Но прежде о нем и сопровождающей его шпане вряд ли сообщалось бы, что они «идут державным шагом». Прежде эти его действия не имели бы такого обобщающего, всемирно-исторического смысла.
Смысл поэмы Блока не в том, что кто-то кого-то убивает, а в том, что возникла принципиально новая ситуация, в которой потенциальный убийца ощутил, что ему позволено убивать.
Свобода, свобода!Эх, эх, без креста!..
Герои поэмы Блока отличаются от всех прежних героев мировой литературы тем, что они получили свободу. Речь идет, разумеется, не о свободе от гнусного ига капитала, а о той свободе, которую провозгласил некогда Иван Карамазов и которой немедленно же воспользовался Смердяков.
Свобода, которой упиваются герои блоковской поэмы, — это свобода смердяковского «Все дозволено!», это реализация главной заповеди капитана Лебядкина: «Плюй на все и торжествуй!»
Казалось бы, чего еще? Тут бы самое время «позабавиться», покуражиться, поторжествовать. Никаких препятствий для этого лебядкинского торжества больше не осталось. Внутренние препоны рухнули. Внешние тоже уже не действуют.
И больше нет городового —Гуляй, ребята, без вина!
Почему бы и не погулять при таких благоприятных обстоятельствах?
Но что-то мешает им забыться в этой лихой и безмятежной гульбе. Похоже, что они еще не совсем освободились. Не уплатили еще какого-то самого важного, главного долга. Очевидно, помимо упраздненного городового, помимо снятого и растоптанного нательного креста существует еще нечто, мешающее им почувствовать себя вполне свободными. Какая-то странная, непонятная сила еще держит их. Какой-то незримый враг еще посягает на их свободу. И пока они не разделаются, не рассчитаются с ним, пока не сотрут его в порошок, не сметут с лица земли, им не вкусить желанного царства свободы.
...И идут без имени святогоВсе двенадцать — вдаль.Ко всему готовы,Ничего не жаль...
Их винтовочки стальныеНа незримого врага...
Кто же он — этот незримый враг, на которого направлены «их винтовочки стальные»?
Это — не буржуй. С буржуем уже покончено. Он жалок и ничтожен («Стоит буржуй на перекрестке и в воротник упрятал нос...»).
Это и не старый мир, который, «как пес голодный, стоит за ним, поджавши хвост».
Все это для них, как говорится, уже пройденный этап. От этих — вполне конкретных и зримых — врагов они лишь презрительно отмахиваются:
— Отвяжись ты, шелудивый,Я штыком пощекочу!Старый мир, как пес паршивый,Провались — поколочу!
И винтовки, и взоры, и вся сила ненависти идущих «державным шагом» нацелены на другого, незримого врага:
— Кто там машет красным флагом?— Приглядись-ка, эка тьма!— Кто там ходит беглым шагом,Хоронясь за все дома?
Кого же они так истово, так фанатично и неотвязно преследуют?
Винтовки и беспокойство направлены на кого-то другого, который все мелькает впереди, прячется в сугробах, машет красным флагом, прячется за дома. Ему грозят: «Все равно тебя добуду, лучше сдайся мне живьем! Эй, товарищ, будет худо, берегись — стрелять начнем!..» В него стреляют. А впереди (и это в первый раз за всю поэму автор говорит от своего имени) :
Впереди — с кровавым флагом,И за вьюгой невидим,И от пули невредим,Нежной поступью надвьюжной,Снежной россыпью жемчужной,В белом венчике из роз —Впереди — Исус Христос.
(Максимилиан Волошин)Все, писавшие когда-либо о «Двенадцати» (и до Волошина, и после него), исходили из убеждения, что в поэме этой изображены двенадцать красногвардейцев в виде апостолов, во главе которых идет Иисус Христос. Волошин был единственным, кто выступил против этого общепринятого и, казалось бы, самоочевидного толкования. Он высказал смелую и парадоксальную догадку, что Христос в поэме Блока вовсе не идет во главе двенадцати красногвардейцев, а, напротив, преследуется ими:
...никаких данных, кроме числа 12, на то, чтобы счесть их апостолами, в поэме нет. И потом, что же это за апостолы, которые выходят охотиться на своего Христа?
Догадка, высказанная Волошиным, никому не пришлась по душе. Оно и понятно. Людям, с ненавистью встретившим большевистский переворот, такое толкование казалось неверным, потому что они уже настроились на то, чтобы не подавать Блоку руки за его предательство. Апологетам большевистской революции такое толкование было и вовсе невыгодно. Им гораздо приятнее было сознавать, что явлением Христа в финале своей поэмы Блок благословил то, что совершилось в России в октябре 1917 года.
Для людей, одержимых политическими страстями, главное — решить, на чьей стороне поэт. Им, как детям, хотелось понять, «за красных» Блок или «за белых».
Между тем, если догадка Волошина верна, это ни в коем случае не означает, что Блок высказался своей поэмой «против большевиков». Это означает лишь, что смысл поэмы гораздо глубже, чем мы привыкли думать.
Выход нового человека на арену истории ознаменовался молчаливым преследованием Христа. «Незримый враг» еще не назван. Может быть, он даже еще и не узнан преследователями.
Пройдет совсем немного времени, и новый человек выскажется уже с полной определенностью:
Палестинский пигмей худосочный,Надоел нам жестоко Христос, –Радость жизни он сделал непрочной,Весть об аде он людям принес.
Но довольно садиста мы чтили,Много крови он выпил, вампир!Догнивай же в безвестной могиле,Без тебя будет радостней мир!
(Александр Тиняков)Вот почему так нерадостен мир, в котором живут и действуют герои блоковской поэмы. Вот почему какая-тупая, зловещая тоска съедает их души:
Ох ты, горе-горькое!Скука скучная,Смертная!
Столь желанное для них царство радости и свободы не может осуществиться, покуда Христос жив, пока он не будет превращен в лагерную пыль, пока не догниет в безвестной могиле.
Все пути к возвращению в лоно старого мира и старых моральных координат для них отрезаны. Им остается только одно: преследовать Христа по пятам, вести с ним тотальную войну на полное уничтожение. Но пока они еще не победили в этой войне, пока Христос жив, мир, в котором они живут, — это еще не тот новый мир, в котором будут полностью уничтожены все прежние моральные координаты. Эти старые координаты еще не стерлись в их душе. И они осознают себя людьми, нарушившими, преступившими эти координаты.
Вот откуда эта тоска, которая гложет их постоянно, которая не дает им покоя, сосет и съедает их души.
Да, они решили жить и действовать по принципу «Все дозволено!». Но не потому, что они не испытывают на себе силу тяготения нравственного закона, живущего внутри нас, а потому, что они решили воспротивиться гнетущему действию этой силы.
Герои поэмы Блока сознательно преступили все нравственные запреты. Но этот акт и осознается ими как преступление.
Тут вспоминается один случай, поразивший некогда воображение Достоевского.
Собрались мы в деревне несколько парней и стали промежду себя спорить: «Кто дерзостнее сделает?» Я по гордости вызвался перед всеми. Другой парень отвел меня и говорит мне с глазу на глаз:
— ...Когда пойдешь к причастью — причастье прими, но не проглоти. Отойдешь — вынь рукой и сохрани...
Так я и сделал. Прямо из церкви повел меня в огород.
Взял жердь, воткнул в землю и говорит: положи! Я положил на жердь.
— Теперь, — говорит, — принеси ружье.
Я принес.
— Заряди.
Зарядил.
— Подыми и выстрели.
Я поднял руку и наметился. И вот только бы выстрелить, вдруг предо мною как есть крест, а на нем Распятый! Тут я и упал с ружьем в бесчувствии.
(Федор Достоевский)Причастие — это, согласно канонам христианской церкви, не что иное, как Тело Христово. Следовательно, выстрелить из ружья герой этого повествования осмелился ни больше ни меньше как в самого Христа.
То, что случай этот глубоко задел Достоевского, — неудивительно. Удивительно другое.