Евгений Богат - Бескорыстие
Из большого и сложного опыта поисков — а чего только он не искал в жизни! — Александр Иванович Смирнов вынес убеждение, что ничто в мире не исчезает бесследно. Все можно найти: иногда нечаянно, чаще — в поте лица. Нечаянно нашел он стоянку человека эпохи неолита на берегу Биссерова озера, рядом с Москвой, — на зависть столичным археологам и этнографам. (Потом но материалам этой находки была написана диссертация — не им…) Нашел нечаянно в одной из старых часовен дивного ангела, сложившего белые крылья на затуманенную столетием мраморную плиту. («Мартос!» — воскликнули искусствоведы, и, не дав Александру Ивановичу опомниться, забрали ангела в Москву, в музей.) Долго искал старую керамику, вел старательно раскопки там, где рождались и умирали на Московской Руси гончарные искусства, и нашел под землей керамический завод — обломки печей, тусклые, темные сосуды (выставил у себя в музее).
Думал о старине, а нашел и то, что нужно современности: залежи крупнозернистого песка, о котором мечтали давно машиностроители соседней Электростали. Это тоже нечаянно, а вот картину Рокотова искал-искал по дальним усадьбам, стаптывал башмаки, вышагивал версты… и, к счастью, нашел (на сей раз не отдал в Москву, повесил у себя в музее).
Александр Иванович решил начать поиски исчезнувших полотен с подробного осмотра Дома культуры. В кабинете директора, молодой женщины с добрым лицом, он достал старую серую бумагу, положил на стол, нежно, едва касаясь пальцами, разгладил.
— Вот… Пожалуйста…
— Айвазовский… Маковский… Васнецов… Что это?
— Картины. Их передали в ваш дом в семнадцатом. Красногвардейцы.
— Первый раз слышу.
— Дмитрий Иванович Корнеев сам переносил их сюда.
— Верю. Но…
— Разрешите мне порыться в подвалах и на чердаках. Что вы теряете?..
Она, видимо, поняла, что этот непреклонно настойчивый чудак не уйдет из ее кабинета, пока она не разрешит ему то, что он хочет. Успокоительно действовала толстая серая бумага с полустертой фиолетовой печатью. И, возвращая этот странный документ Смирнову, она бегло улыбнулась:
— Ищите…
Стар, велик, запущен этот дом! Построенный в начале века, он потом много раз перестраивался, планировка его менялась, усложнялась все больше… А захламлен! Удивительно даже для старого дома!
Александр Иванович искал. Это была тяжелая физическая работа. Надо было поднимать, перетаскивать полуразрушенные декорации. Он углублялся отважное старинные недра дома, чувствуя себя рудокопом. Какие-то разбитые кресла, пыльные дорожки, горы старья… Это хорошо, даже весело, если тебе двадцать. Александру Ивановичу семьдесят.
Под вечер однажды работал он в комнате, захламленной и тесной. Ранние зимние сизо-белые сумерки освещали через высокое, оснеженное понизу окно вылинявшие до белизны старые флаги, дырявые барабаны, трубы с помятыми боками. Александр Иванович стал, не спеша, это разбирать, нашарил нечаянно лоскут, отогнул его — он засеребрился. Что это? Облупившаяся краска?
А когда освободил это неведомое от наваленной поверх разнообразной рухляди, увидел, что перед ним полотно, большое, порванное в нескольких местах. Он поднял его с великой осторожностью и, ставя у стены, лицом к окну, от волнения и боли в сердце почти ничего не видел. Потом отошел, собрался с духом и в молочных сумерках узнал эту волшебную кисть…
Полотно отсырело, облупилось, пожухло, но он не мог ошибиться — это было море, и лунная ночь, и Крым, еле видный огонь в окне на берегу… Александр Иванович заплакал. Потом овладел собой, сосредоточенно оглядел комнату.
Утром вошел в кабинет директора. Молодая женщина доброжелательно улыбнулась.
— Ищете?
— Нашел. К сожалению, не все. Шестнадцать из двадцати шести.
— Покажите.
Посмотрели.
— Им очень плохо, — сказал Александр Иванович. Он осунулся после бессонной ночи, говорил медленно, тяжело. — Надо заклеить папиросной бумагой живопись.
И потом режим воздуха! Чувствуете, жарища?..
— Да… — покачала головой собеседница.
— Я заберу их сегодня.
— Заберете, — искренне удивилась женщина. — К себе? Но это же наше имущество. Я вызову научных работников, обновлю. А вам большое, большое…
— Я не оставлю их в вашем доме, — повторил Александр Иванович.
И вот настал долгожданный день. Александр Иванович уложил бережно полотна в автомашину.
— Я к вам еще вернусь! — весело объявил он директору Дома культуры. — Ждите: вернусь за Колумбом!
— За мраморным мальчиком? Не отдам!
— Это же работа Эмилио Зоччи! Достойная Эрмитажа… А у вас стоит в темном углу. Кисть одной руки отбили уже…
И тут молодая женщина рассердилась.
— Не беспокойтесь! Поставим на видном месте. На лестнице! Получили картины, и довольно с вас!
Александр Иванович тоже рассердился.
— Увожу шестнадцать полотен, а вам в семнадцатом передали двадцать шесть.
В музее заклеили живопись папиросной бумагой, и утром Александр Иванович поехал с картинами в Москву, в реставрационную мастерскую. По дороге его мучительно беспокоила мысль: хватит ли денег, чтобы заплатить за их восстановление, — бюджет музея невелик. Можно, конечно, добавить из собственной зарплаты, но все равно, наверное, этого будет мало: большая работа!
В мастерской реставраторы осматривали картины долго, сокрушенно качали головами. Александр Иванович объяснял, что и почему. Потом заговорил о деньгах. Художники даже обиделись. Они ответили, что могут восстанавливать только бесплатно, что реставрировать их за деньги — кощунство.
И вот я еду в Ногинск, чтобы познакомиться с Александром Ивановичем Смирновым. Вхожу в музей, навстречу мне — высокий, худощавый, стройный, улыбающийся (да неужели же семьдесят ему?), лицо в густой сети морщин, но тоже не старое, наверное от улыбки и выражения интереса к гостю… Лишь через минуту замечаю: плечи опущены слегка — устало.
В его замедленных жестах, в том, как он подает руку, поправляет редкие седые волосы, есть что-то старомодно-изящное. (А я-то воображал его по дороге сюда быстрым, угловато подвижным — раз искатель, то непременно устремлен к чему-то!) И улыбка какая-то замедленная, точно стесняющаяся самой себя.
— Хотите посмотреть? Пожалуйста…
Вошли в небольшую комнату — и я ахнул: передо мной было чудо. Юноша сидел на берегу моря. Нет, моря не было — был камень, смутно-белый, человечески нежный, с желтинкой, точно окрашенный навечно южным солнцем, и из камня сильное, легкое тело юноши, непринужденно откинутое на одну руку, живое думающее лицо. В этом лице умирал мальчик и рождался мужчина — была в нем трогательная доверчивость, все еще различимая в резко-волевом выражении силы, готовности к риску и жертве. Казалось, сильный ветер разметал его волосы.
— Молодой Колумб работы замечательного флорентинца Эмилио Зоччи, — пояснил Александр Иванович.
Насилу оторвавшись от Колумба, я посмотрел на стены. Тесно-тесно увешаны они картинами в рамах и без рам — тут их не на одну комнату, а, пожалуй, на десять! Надо мною высоко царило море, на этот раз не воображаемое, а настоящее, осеребренное луной: Айвазовский. Подошел и увидел ниже маленькую картину — желтый осенний день освещает избу над тихой рекой: Левитан…
А через час, возвращаясь в кабинет Александра Ивановича, заметил в тускло освещенном коридоре что-то большое, темное, тяжелое — старинный сундук, что ли? И конечно, не остановился бы, если бы не различил в последний миг что-то похожее на буквы.
И когда Александр Иванович зажег огонь поярче, на большом и тяжелом, каком-то первобытно грубом камне — то ли красном, то ли черном — выступила странная надпись:
«Квирин Кульман замучен и сожжен как еретик в 1689 году».
Квирин Кульман? Несколько секунд память моя работала напряженно… Ах да! Алексей Толстой, «Петр Первый», морозно-туманный, с низким солнцем, день в старой Москве. Болотная площадь, сожжение по указу царевны Софьи немецкого еретика…
— Как попала к вам эта плита, Александр Иванович?
— История долгая, — ответил он.
И вот мы сидим за старым обширным письменным столом, где рядом с чернильницей-«непроливайкой» лежит череп первобытного человека.
— До войны я учительствовал, — начинает Александр Иванович. — Черчение было у меня, рисование, лепка. И любил путешествовать с ребятами по району. Уходили на день, на два и, конечно, пешком, ночевали в дороге… Посвящали путешествие птицам, шли лесом, узнавали их по голосам. Или звездам. Деревьям тоже, травам… Были у нас и маленькие открытия: водоемов, забытых парков, старых карьеров… Ну вот шли мы однажды по берегу реки Бори и зашли в парк, был он устроен давным-давно вокруг усадьбы екатерининского вельможи Лопухина, масона и вольнодумца. Запущен он был и особенно хорош этой немного таинственной красотой старого, одичавшего парка. И весь изрезан искусственными прудами. И там и сям островки… И на одном из них между корней старой сосны увидели угол камня. Стали копать, обнажилась плита, надпись на ней: «Квирин Кульман…» Через день написал я письмо Алексею Толстому. Он ответил быстро: «Ваша находка чрезвычайно интересна для истории германской литературы, потому что Квирин Кульман крупный немецкий поэт середины XVII века. Хочется поговорить с Вами, заходите…» И поехал я к нему, волновался, как мальчик.