Евгений Добренко - Политэкономия соцреализма
Как заметил Раймонд Бауэр, со сменой классовой риторики в середине 30–х годов, с уничтожением «социально опасных» групп населения (нэпманов, кулаков) основное внимание переместилось с группы на индивида (в соответствии с этим и в литературе «массы» заменяются героями): «усиленно жесткий контроль над индивидом был призван переложить на рядового советского гражданина ответственность за его собственное поведение и снять с социальной системы вину за возникающие социальные проблемы. Советский гражданин, согласно новому взгляду, являлся сознательным и целеустремленным действующим лицом. Но свобода его действий была ограничена режимом, он был свободен в преследовании только социально приемлемых целей»[359].
Такие цели не только задавались коллективом, но именно через него они становились «приемлемыми». Несомненно, что создание коллектива у Макаренко было созданием «дисциплинарного пространства»[360], но дело не только в том, что коллектив этот отвечал всем параметрам Фуко (власть коллектива действительно была многосторонней, автоматической и анонимной), а в том, что советская дисциплина (в том числе, как мы видели, и у Макаренко) существенно отличалась от западной. Определяющими в этом свете оказываются не техники дисциплинирования, но политико–экономические функции соцреалистических нарративов в действующих технологиях власти. По знаменитой формуле Хагемайера, «чтобы быть организованы как объекты, они (члены общества. – Е. Д.) должны быть дезорганизованы как субъекты». Коллектив в этом смысле есть форма дезорганизации. Как мы видели, для колонистов труд и производство никогда не были особым удовольствием; они были к ним либо равнодушны, либо видели в производственном процессе поле борьбы «за справедливость». Формы одежды интересовали их куда больше. Интересно, что Макаренко редко говорит и об их учебе. Несомненно, что эта система работает на производство производителей, но не потребителей. Фуко различал две стратегии власти – объективирующие практики (превращающие людей в объекты действия и знания) и субъективирующие практики (превращающие их в субъекты). Эти две стратегии принципиально различны[361]. Несомненно, в сталинской культуре мы имеем дело с объективирующими практиками, а педагогика Макаренко оказывается сквозной метафорой этих практик.
«Наша советская педагогическая логика не сможет выдержать никакой критики, если мы вычеркнем в логическом построении коллектив», – утверждал Макаренко, видя в коллективе «социальный живой организм, который потому и организм, что он имеет органы, что там есть полномочия, ответственность, соотношение частей, взаимозависимость, а если ничего этого нет, то нет и коллектива, а есть просто толпа или сборище»[362]. Коллектив – это домен и орган власти. Он – и микромодель общества. В сущности, он заменяет у Макаренко семью (поскольку колонисты – сироты). Однако к концу жизни Макаренко обращается к проблеме семьи непосредственно. Это обращение не в последнюю очередь было связано с укреплением ее роли как основы общества во второй половине 30–х годов.
В центре его «Книги для родителей» – вопрос о родительском авторитете. Он, по мысли Макаренко, дан изначально: «Авторитет должен заключаться в самих родителях, независимо от их отношения к детям»[363]. Вся его книга – это наука об авторитете и «жанрах» семейного дисциплинирования: «В правильном семейном коллективе, где родительский авторитет не подменяется никаким суррогатом, не чувствуется надобности в безнравственных и некрасивых приемах дисциплинирования. И в такой семье всегда есть полный порядок и необходимое подчинение и послушание.
Не самодурство, не гнев, не крик, не мольба, не упрашивание, а спокойное, серьезное и деловое распоряжение – вот что должно внешним образом выражать технику семейной дисциплины. Ни у вас, ни у детей не должно возникать сомнения в том, что вы имеете право на такое распоряжение, как один из старших, уполномоченных членов коллектива. Каждый родитель должен научиться отдавать распоряжение, должен уметь не уклоняться от него, не прятаться от него ни за спиной родительской лени, ни из побуждений семейного пацифизма. И тогда распоряжение сделается обычной, принятой и традиционной формой, и тогда вы научитесь придавать ему самые неуловимые оттенки тона, начиная от тона директивы и переходя к тонам совета, указания, иронии, сарказма, просьбы и намека. А если вы еще научитесь различать действительные и фиктивные потребности детей, то вы и сами не заметите, как ваше родительское распоряжение сделается самой милой и приятной формой дружбы между вами и ребенком»[364]. В этом диапазоне можно разметить весь жанровый спектр соцреализма.
Но не проблемам эстетики посвящена эта книга. Педагогика Макаренко перестает быть обобщением некоего частного опыта организации коммун для бывших беспризорников. Она перестает быть и просто профессиональным делом педагогов – учителей школ и воспитателей. Она входит в дом каждого. Это одомашнивание педагогического дискурса стало вершиной его эволюции. О чем же поведал родителям главный советский педагог?
Согласно ему, в семье главная роль принадлежит, разумеется, отцу. В изображении Макаренко отец выступает в роли сексуального хозяина ребенка. Влюбленность сыновей в своих отцов в изображении Макаренко почти невероятна. «Почему‑то отцы устроены так, что, как только их увидишь, так все останавливается в душе и ждет, что будет дальше»[365], – думает один из героев–подростков «Книги для родителей». Чтобы представить себе степень экзальтации, в которой находятся сыновья у Макаренко в их отношении с отцами, приведем одну лишь сцену с одним лишь отцом, оказавшимся – как наудачу – в звании старшего лейтенанта госбезопасности. Отец в восприятии сына – персонаж вполне соцреалистический: «Отцовский спокойный и глубокий взгляд, молчаливые, умные глаза и уравновешенная мужская сила – все это Александр Волгин как‑то пропускал в своей оценке, почти не замечая, как не замечают люди здоровья»[366].
Но вот сын «набедокурил в школе». Разговор его с отцом описывается следующим образом: «Отец говорил, Александр находился в странном состоянии, кровь в его организме переливалась как хотела и куда хотела, глаза хлопали в бессмысленном беспорядке. […] Отец смотрит на него серьезно и спокойно, а впрочем, Александр с трудом разбирал, как смотрит отец. Он видел перед собой только отцовский рукав и две серебряные звездочки на нем. Его глаза безвольно бродили по шитью звездочек, останавливались на поворотах шитья, цеплялись за узелки. В уши проникали слова отца и что‑то проделывали с его головой, во всяком случае, там начинался какой‑то порядок. Перед ним стали кружиться ясные, разборчивые и почему‑то приемлемые мысли, от них исходило что‑то теплое, как и от отцовского рукава. Александр разобрал, что это мысли отца и что в этих мыслях спасение. […] Александр поднял глаза и увидел лицо отца. У отца напряженный мускулистый рот, он смотрит на Александра настойчивым, знающим взглядом […]
Александр поднялся со стула и снова сел, но уже не мог оторваться от отцовского лица и не мог остановить слез, – черт с ними, со слезами. Он простонал:
— Папочка! Я теперь понял! Я буду, как ты сказал. И всю жизнь, как ты сказал! Вот увидишь!
— Успокойся, – сказал тихо отец. – Сядь. Помни, что ты сказал: всю жизнь. Имей в виду, я тебе верю, проверять не буду. И верю, что ты мужчина, а не пустая балаболка.
Отец быстро поднялся со стула, и перед глазами Александра прошли два–три движения его ладного пояса и расстегнутая пустая кобура. Отец ушел. Александр положил голову на руки и замер в полуобморочном, счастливом отдыхе»[367].
Александр стал «мужчиной» на наших глазах. Сеанс «перековки» прошел успешно. «Теплый отцовский рукав», «мускулистый рот», «движения ладного пояса», «знающий взгляд»… Сколько эротики читается во всей сцене, завершающейся «полуобморочным, счастливым отдыхом».
Совсем иное дело – мать. Она у Макаренко почти всегда – воплощение слепой природной силы, которая не воспитывает, но только развращает: «Над человеком шефствуют законы человеческого общества, а не только законы природы. Законы социальной жизни обладают гораздо большим удобством, большей логикой, чем законы природы. Но они предъявляют к человеку гораздо более суровые требования дисциплины, чем мать–природа, и за пренебрежение этой дисциплиной наказывает очень строго. Очень часто можно наблюдать: человеческая мать обнаруживает склонность подчиняться только законам природы, но в то же время не отказывается от благ человеческой культуры. Как можно назвать такое поведение? Только двурушничеством. И за это преступление матери против высокой человеческой сущности дети несут тяжелое возмездие: они вырастают неполноценными членами человеческого общества»[368]. В чем состоит «двурушничество» матери? В том, что она предает дело Отца врагу – Природе.