Л. Зайонц - На меже меж Голосом и Эхом. Сборник статей в честь Татьяны Владимировны Цивьян
Так сблизились: Аджаристан,
Полузатухнувший вулкан,
И с огнедвижною мечтой
Эвенков край над мерзлотой [Оро, 134].
Он отдает себе отчет в том, что его теперешним краем стала тайга, в которой:
…не слышен птичий грай,
Печален и суров тот край [Оро, 41].
И хотя судьба бросила его
От моря в мари, из тепла…
На мерзлоту, в мороз, в тайгу [Оро, 61],
он, как умеет, старается сберечь в себе и уберечь в холоде Севера свое «южное богатство»:
Печально-скучное кругом
Идешь на море, в отчий дом,
Где плещет о скалу прибой,
Тебе родимый, вечно свой [Оро, 120].
Характерно в этой связи, что генографическое изучение орочон, на необходимости которого настаивает Флоренский, и его искренний интерес к ним также могут быть прочитаны как факт, имеющий биографическую основу. Дело в том, что в Грузии семья Флоренских жила в окружении представителей самых разных этнических групп [170] , с которыми, однако, старалась не сталкиваться, ведя довольно замкнутый образ жизни. Появление в его лагерном, оторванном от прошлого, мире экзотического племени странным образом вызывает в памяти именно этот, грузинский – наиболее яркий – период жизни, когда его окружали такие же неведомые ему народности, к изучению которых он в лагере, post factum, «ностальгически» обращается. Его лагерная тоска сливается с тоской по Кавказу:
…Своей отчизны (я Кавказ
Родным себе привык считать) [Оро, 56].
Прошлое врезается в его душу и постоянно мерещится ему. Нечто подобное он старается уловить и в Забайкалье, но в душе слышится то, что было в свое время столь драгоценным для него в Батуме:
…О, мой Батум,
Предмет всегдашних, горьких дум [Оро, 61].
Шумит там море, и в волнах,
В их контрапункте слышен Бах <…>
Бушует буря. Ужас. Шум.
И грохот волн – таков Батум.
Как оркестрован! Грохот, вой,
Стук кастаньет, зовет гобой.
Fortissimo ревет тромбон.
Не взбешенный ли дикий слон
Трубит и брыжжет, сам не свой? [Оро, 58]. [171]
Между тем не менее очевидно и другое: и мерзлота, и ядовитый металл, и тайга, и весь северный край в целом – все это противостоит Кавказу, и как бы ни хотелось примирить их в своем сознании, с еще большей очевидностью обнажается их фатальная несовместимость:
Там огненная пелена
По скатам гор наведена,
Здесь в ночь густую и средь дня
Трепещет полог из огня.
Дымится марь, кусты, луга,
Дымятся пни, дымит тайга <курсив автора. – Н.К. >.
[Оро, 147]
Это динамическое единство/противоборство двух биографических миров организует в итоге все художественное пространство поэмы по законам оппозиции свое – чужое [172] . В «чужой» ледяной реальности Флоренский обращается к красоте «своего» южного края, к морю с его таинственной музыкой, с богатством красок, цветов, запахов, всего того, чего, как он ни ждет, «чужой» мир дать ему не может:
Не купол то Софии, нет.
Преображенный в белый свет,
Сияющий стоит Фавор
Над цепью Тукурингрских гор [Оро, 43].
Шум «своего» морского прибоя слышится ему музыкой Баха [173] . Он жадно прислушивается к северному морю, но чужое остается «чужим», не порождая музыкального эффекта.
Задаваясь вопросом, как в своем творчестве Флоренский мог переосмысливать эту ситуацию, мне показалось небезынтересным взглянуть на поэму в контексте выдвинутой Флоренским теории обратной перспективы . Думается, в лагере он отдавал себе отчет, что переживает практически то, о чем писал в своих теоретических трудах, и в частности в «Обратной перспективе» (1919). Согласно этой теории, автор приступает к творческому акту, руководствуясь не одной, а несколькими точками зрения. Подобным неожиданным «ракурсом» становятся для Флоренского в его заключении орочоны. Перефразируя Д.С. Лихачева, можно добавить: одна точка зрения в принципе не устраивала Флоренского [см.: Лихачев, 110]. Не случайно и тайга в «Оро» предстает как образ, колеблющийся между двумя полюсами:
Лишь стон тайги гудел вдали,
Да звезды ясные цвели [Оро, 129].
Если взглянуть на эту картину с точки зрения обратной перспективы, в ней проступает узнаваемая и столь свойственная поэтике «Оро» зеркальность: это шум Черного моря слышится автору в гуле тайги, а северное небо, словно южной ночью, становится ярким и низким, «расцветая» звездами. В «Оро» появляется совершенно необычная, множащаяся, точка зрения, где для каждой условной перспективы потребуется своя исходная точка. Здесь выясняется, что невыносимость страданий может быть измерена, с одной стороны, непреодолимостью географического расстояния между Северным и Южным полюсами, с другой – лишь в многомерной системе координат. [174]
Вкус к реальности с детства поощрял Флоренского к поискам скрытой сути всего увиденного. Это оказалось возможным благодаря тому, что ему удалось создать личные отношения с каждой отдельной вещью, которая, обогащая его внутренне, становилась «своей», и спрашивать себя об истинном значении того, что казалось «чужим». Это проявилось в интересе к «своему» – человеческому – в «Органопроекции». То же можно сказать о храме , который сначала стал «своим» в «Храмовом действе как синтезе искусств» (1918), а затем в фундаментальном трактате «Философия культа» (1922) [175] . «Свое» привело Флоренского к глубинному пониманию живописи и, как итог, к проникновению в эстетику и философию иконы [176] : посвященный ей «Иконостас» (1922) появляется, как известно, в тяжелые годы конфискаций – торжества «чужого». В «Оро» Флоренскому удалось практически осуществить то, что он теоретически излагал в своих философских трудах. Его последняя поэма продолжает одну из основных идей, нашедших отражение как в «Иконостасе», так и в «Столпе и утверждении Истины»: в каждом акте творчества, в решении любой жизненной задачи, следует исходить из принципа «обратной перспективы», отталкиваясь от совокупности (=полифонии) точек зрения. Не эта ли мысль лаконично и образно сформулирована в последней части поэмы —
Тупой ли, звонкий ли удар
О камень, почву, пень иль лед —
Все собственный сигнал дает.
И звук вещей – не просто звук,
Но их волненье, их испуг,
Смятенных чувств открытый крик,
Их растревоженный язык [Оро, 119]?
Флоренский не раз жаловался, что ему редко удавалось довести свои исследования и теории до логического конца, о чем он горестно признавался в последнем письме к старшему сыну Василию: «Самому делать что-нибудь не хочется – <…> тогда как довести до конца ничего не удается. Центр тяжести существования перешел уже из меня в вас, и мои мысли пусть развиваются в вас, в маленьком [177] , в Мике» (19.06.1937, Соловки) [П, 714].
К счастью, поэма и письма сохранились. Они свидетельствуют о том, как глубоко Флоренский был связан со своим «родовым» пространством, и в то же время открывают доступ в мир его «чужого», «паломничество» по которому ему пришлось совершить в ожидании расстрела в ГУЛАГе.
Литература
Геллер Л. Органопроекция в поисках человекомира // Pavel Florenskij: Tradition und Modern. Peter Lang. Frankfurt am Main, 2001: 283—301.
Д – Священник Павел Флоренский. Детям моим. (Воспоминания прошлых дней. Генеалогические исследования. Из Соловецких писем. Завещание). М., 1992.
Каухчишвили Н. Флоренский и Грузия: aimieifigli – memori di giorni passati // Флоренский П. Воспоминания. Milano, 2002: 335—342.
Л – Лекция и Lectio // Первые шаги философии. (Из лекция по истории философии). Вып. 1. Сергиев-Посад, 1917: 2–7.
Лихачев Д.С. Литература – реальность – литература. Л., 1981.
О – Органопроекция // Свящ. Павел Флоренский. Соч. в 4 т. Т. 3. М., 1999: 402—421.
Оро – Флоренский Павел. Оро. Лирическая поэма. М., 1998.
П – Письма с Дальнего Востока и Соловков // Свящ. Павел Флоренский. Соч. в 4 т. Т. 4. М., 1998.
Флоренский Павел . Смысл идеализма. Сергиев-Посад, 1914.
KappE. Grundlinien einer Philosophie der Technik. Zur Entstehung-sgechichte der Cultur aus neuen Gesichtspunkten. Braunschweig, 1877.
Iris Bäcker (Bochum – Moskau) Walter Benjamins “Moskau” als Vorbote seiner “Berliner Kindheit”
Москве я обязана прежде всего тем, что начала ухватывать в своей родной культуре нечто такое, что ранее было скрыто от моих глаз. Этот новый взгляд пришел ко мне благодаря во многом Татьяне Владимировне Цивьян. Знакомство с Татьяной Владимировной, длящееся уже более двадцати лет, обернулось для меня тем, что русская культура стала мне более близкой во всей, однако, ее чужеродности, и, наоборот, родная мне немецкая культура, которая представлялась прежде совершенно естественной, потеряла отчасти свою естественную естественность. Это непроизвольное отстранение от собственной культуры, задававшее теперь новую познавательную позицию, явилось для меня, так же как и для самого Беньямина, «самым несомненным, – говоря его словами, – прибытком пребывания в России». Именно эта позиция определила всю стратегию повествования его Берлинского детства . И если кто-то захочет пережить вслед за мной приключения рефлектирующей мысли Беньямина без риска упустить ее исключительно самобытный характер, то лучше всего это проделать, конечно же, на языке оригинала, которым так блестяще владеет Татьяна Владимировна.