Л. Зайонц - На меже меж Голосом и Эхом. Сборник статей в честь Татьяны Владимировны Цивьян
«Органопроекция» посвящена анализу глубинных связей, существующих в представлении Флоренского между органами человеческого тела и созданными человеком предметами и орудиями труда. Автор исходит из того, что «орудия расширяют область нашей деятельности и нашего чувства тем, что они продолжают наше тело <курсив мой. – Н.К. >» [О, 402], но в самой этой мысли, говорит Флоренский, «сокрыта большая трудность: <…> как нечто неживое может продолжать живое? <…> Греческий язык намекает на путь к ответу, называя как орудия-инструменты, так и расчленения тела одним словом οργανον , орган» [Tам же]. Флоренский ссылается на Е. Каппа [см.: Kapp], автора термина органопроекция , который, рассматривая функцию органов человеческого тела, исходил из идеи о том, что живое тело является первообразом техники. Как и его немецкий предшественник, Флоренский также усматривает в действии каждого органа осуществленную позже техническую идею [151] , уделяя особое внимание строению и функциям руки: «…рука, или как поверхность, или как схватывающая пальцами, или как сжимающая „есть мать всех орудий, совершенно так же, как осязание есть отец всех ощущений“» [О, 407]. К этой мысли автор возвращается, когда утверждает, что «главным представителем» осязания бесспорно надо признать руку: «…даже благороднейшее из ощущений, зрительное, – пишет он, – есть лишь утонченнейшее осязание, на что указал уже Аристотель» [Tам же, 408]. [152]
Выясняется, что осязание с древнейших времен считается одним из самых развитых чувств, способным возбуждать в сознании тончайшие эмоции, не исключая зрительных. Подобные эмоции были знакомы Флоренскому с детства: «Бусы давали почувствовать формующую их руку. Были непосредственными запечатлениями творческой силы. И потому их хотелось трогать рукою, осязать и концами пальцев, и ладонью» [П, 60—61]. Иными словами, уже с ранних лет у Флоренского формировалось убеждение, что наша сенсорика главным образом связана с рукой, которая «оказывается первообразом большинства наших орудий» [О, 408].
Не меньшее внимание Флоренский уделяет зрению, инструменту синтеза свето– и цветоощущений: «Глаз не только дробит световую поверхность экстенсивно, но и разлагает каждый из элементов поверхности качественно, на три основные цвета [153] , соответствующие трем родам нервных цветовоспринимающих окончаний в ретине» [О, 412]. И далее он уточняет, что «в истории искусства эта способность глаза повела, через сознательное подражание, к пуантелизму» [Tам же] [154] . Многое в этой части «Органопроекции» приводит к мысли, что, работая над ней, Флоренский нередко оказывается во власти своих детских впечатлений, что, впрочем, может быть вполне объяснимо, так как именно в эти годы (1916—1922) он начинает работать над воспоминаниями о детстве. Страницы воспоминаний, посвященные времени, проведенном семьей на берегу Черного моря, демонстрируют это присущее Флоренскому, судя по всему, с детства чувство цвета : море «ежечасно меняло свой цвет <…> Зелено-синие вдали и зелено-желтые вблизи цвета, влекшие мою душу и пленительно зазывавшие все существо с самых первых впечатлений детства» [П, 49].
Подобное хроматическое восприятие было свойственно Флоренскому на протяжении всей жизни, ср. его письмо к сыну Василию из Забайкалья (14.12.1934): «Здешняя природа <…> меня отталкивает: море – не море, а что-то либо грязно белое, либо черносерое, камни все принесенные ледниками <…> вообще все не коренное <…>. Эта случайность пейзажа <…> угнетает, словно находишься в засоренной комнате» [П, 155]. Точкой отсчета и здесь становятся детские воспоминания, когда море казалось, с одной стороны, ярким и радостным, с другой – интригующим и возбуждающим воображение. На Соловках время от времени оно видится ему таким, каким он его помнил: «Вода красивого зеленого цвета, травянисто-зеленая, если смотреть прямо вниз с борта, а вдаль – светлоголубая, несколько сероватая, – как дамы любят говорить, цвета электрик» [155] (из письма к младшей дочери от 25.08.1936) [П, 542]. Даже в лагере он не теряет способности замечать и восхищаться экзотической красотой морской фауны: «Попадаются <…> морские звезды, очень красивые <…> Пятиконечные звезды – оранжево-красные, а одиннадцатиконечные – темномалиновые, а пупырушки на них придают им вид орденских звезд, осыпанных рубинами» [Tам же]. [156]
Приведенные цитаты демонстрируют врожденную наблюдательность автора, дающую на выходе точность и пронзительность описаний: «С детства я страстно любил растения, разговаривал с ними и жил как с близкими друзьями <…> всегда жила тайная мысль, когда-нибудь <…> обратиться к растениям и пожить с ними тесно, как в детстве», – пишет он жене из ГУЛАГа (21—22.11.1935) [П, 320]. То же мы наблюдаем в его батумских воспоминаниях: все, связанное с морем, – прибрежные камушки, растения, морские коньки, засохшие рыбки – описывается им так, будто он дотрагивался до всего собственными руками, пытаясь понять и запечатлеть в себе их природу. Предполагаю, что такой психологический опыт оказал влияние и на замысел «Органопроекции».
Вместе с тем идеи, от которых Флоренский мог отталкиваться, задумывая «Органопроекцию», были изложены им в свое время в «Лекции и Lectio» 1910 г., где он утверждал необходимость эмпирического опыта как первоосновы познания, опыта, который, по его мнению, должен предшествовать всякой научной гипотезе. Знание должно опираться на конкретные факты, на результаты постоянного наблюдения. Даже сам жанр научной лекции Флоренский сравнивает с «прогулкой пешком, экскурсией, – правда с определенным конечным пунктом», которая не требует спешки: «для гуляющего важно и т т и, а не только п р и д т и» [Л, 2–3]. Только при таких условиях можно создать и новую методологию, и новую теорию, приводящую к открытию.
В предлагаемой работе я попытаюсь проанализировать, остался ли Флоренский верен этим принципам в своем последнем произведении, поэме «Оро», написанной в ГУЛАГе. Поэма стала итогом его жизненного пути, своеобразным поэтическим завещанием, адресованным семье и, в наибольшей степени, младшему сыну Мику (Михаилу). [157]
Если в конце 1910-х гг., в «Органопроекции», Флоренского интересует все, связанное с жизнеустройством человека, то в условиях предельной несвободы, в лагере, он начинает размышлять о смысле человеческой жизни, имея в виду и собственное предназначение. «Оро» появляется в период, когда он, как и в случае с «Органопроекцией», оказывается захвачен новой естественно-научной проблематикой: ему поручают исследовать явление вечной мерзлоты – проблему, которая помимо научной увлекательности приобретает для него глубокий символический смысл, превращаясь чуть ли не в цель его тогдашнего существования [158] . В этом смысле поэма «Оро» может быть названа новой «Органопроекцией», поскольку и в ней Флоренский исходит из эмпирического опыта, добытого им в новых жизненных условиях; одновременно это попытка подвести итог тому, с чем он подошел к этому рубежу, попытка не только осмыслить свой духовный путь, но и найти ответы на вопросы, поставленные перед ним ГУЛАГом:
Хрустальный купол проступил,
Заголубев, как небосвод.
Но свод небес – не тот же ль лед?
Сверкает бездной пузырьков,
Замкнутых в ледяной покров [Оро, 47].
Отблеск моря трансформируется здесь в отблеск ледяного покрова, в хрустальный лед, придающий этой природе, с ее небесной голубизной, почти зловещий оттенок. Как и в детстве, на берегу Черного моря, Флоренский ищет в северной природе, ее внешних проявлениях, отзвуки своего душевного состояния. Так же работало его сознание и в Забайкалье, когда в мерцании мерзлоты ему мерещилось южное море, его таинственные глубины, влекшие его ко дну своими загадочными очертаниями: «Получились сказочные пещеры из чистейшего хрустального льда, льда лучистого <…> белого, а внизу – красно-коричневого <…> Колонны, устои, стенки – причудливых форм, тем более замечательных, что ты видишь все газовые включения, <…> все внутреннее строение их <…>, но эти зарисовки даже отдаленно не передают красоты этих пещер» [П, 106—107]. Так писал он сыну Кириллу, прилагая к письму рисунки увиденных им «причудливых форм». Здесь перед нами, в сущности, матрица его философско-поэтического метода, опираясь на который он ищет ключ к каждой новой загадке жизни.
Особую значимость приобретает в данном примере описание пещер, о чем он задумывался в «Смысле идеализма», где, в рассуждении о четвертом измерении, упоминается «Миф о пещере» Платона и Послание ап. Павла [159] . Кроме того, думается, что здесь присутствует и лично пережитый им опыт, когда Флоренскому в молодости пришлось поднимался по крутым склонам горного хребта в Сванетию [см.: Д, 227], преодолевая ущелья, пока он не достиг перевала Утин, откуда открывалась великолепная панорама Северного Кавказа. Во время этой экскурсии он впервые увидел альпийский пейзаж с ледяным кристаллическим покровом, возможно, также всплывший в его памяти при встрече с вечной мерзлотой.