Жак Ле Гофф - Цивилизация средневекового Запада
Каждый человек имел своего ангела, и на земле в Средние века обитало двойное население, люди и их небесные спутники, или, вернее, тройное, так как к ним прибавлялся подстерегавший их мир демонов.
Именно такое галлюцинирующее общество представляет нам «Светильник» Гонория Августодунского:
«— Есть ли у людей ангелы-хранители? — спрашивает ученик.
— Каждая душа в момент соединения с телом вверяется ангелу, который должен постоянно склонять ее к добру и сообщать о всех ее деяниях Богу и ангелам на небе.
— Неотступно ли пребывают ангелы на земле с теми, кого они охраняют?
— Если надобно, они приходят на помощь, особенно по зову молитвы. Это происходит немедленно, ибо они могут в мгновение ока спуститься с неба на землю и вернуться на небеса.
— В каком обличье являются ангелы людям?
— В обличье человека. Так как телесный человек не может видеть духов, то они принимают вид воздушного тела, каковое человек может слышать и видеть.
— Существуют ли демоны, которые подстерегают людей?
— Каждым грехом повелевают демоны, каковых с их чинами суть бесчисленное множество. Они постоянно склоняют души людей к пороку и доносят об их проступках своему князю».
Таким образом, люди Средних веков жили под непрерывным двойным надзором. Они никогда не оставались одни. Никто из них не был независим. Все находились в сети земных и небесных зависимостей.
Небесное общество ангелов было, впрочем, лишь образом общества земного — или, вернее, как считали в Средние века, земное общество было лишь сколком с общества небесного. Как утверждал в 1205 г. Жерар, епископ Камбрэ и Арраса: «Царь царей организует по различным чинам небесное, духовное общество, равно как и общество земное, мирское. Сам Бог установил священный распорядок чинов на небе и на земле».
Иерархия ангельских чинов, истоки которой можно обнаружить в посланиях апостола Павла, была разработана псевдоДионисием Ареопагитом, чей трактат «О небесной иерархии» был переведен в IX в. на латинский язык Иоанном Скотом Эриугеной, но проник в западную теологию и духовную жизнь лишь во второй половине XII в. Он имел громадный успех, был признан в университетских кругах XIII в. и наложил отпечаток вначале на творчество Альберта Великого и Фомы Аквинского, а затем на Данте. Его мистическая теология легко опускалась до уровня популярных представлений, что обеспечило ему огромный резонанс.
Представление о небесной иерархии сковывало волю людей, мешало им касаться здания земного общества, не расшатывая одновременно общество небесное. Оно зажимало смертных в ячеях ангелической сети и взваливало на их плечи вдобавок к грузу земных господ тяжелое бремя ангелической иерархии серафимов, херувимов и престолов, господств, сил и властей, начал, архангелов и ангелов. Человек корчился в когтях дьявола, запутывался среди трепыхания и биения миллионов крыл на земле и на небе, и это превращало его жизнь в кошмар. Ведь реальностью для него было представление не только о том, что небесный мир столь же реален, как и земной, но и о том, что оба они составляют единое целое — нечто запутанное, заманивающее людей в тенета сверхъестественной жизни.
Этому смешению пространства или, если угодно, пространственной непрерывности, которая переплетала и соединяла небо и землю, соответствовала аналогичная непрерывность времени. Время — лишь момент вечности. Оно принадлежит одному Богу и может быть только пережито. Овладеть временем, измерить его, извлечь из него пользу или выгоду считалось грехом. Урвать от него хоть одну частицу — воровством.
Это божественное время непрерывно и линейно. Оно отличается от времени философов и ученых греко-римской античности, которые, если и не исповедовали единый взгляд на время, прельщались все же в той или иной мере представлением о постоянно возобновляемом циклическом времени, вечном круговороте. Такое время было и постоянно новым, исключающим всякое повторение, ибо нельзя войти дважды в одну и ту же воду, и постоянно схожим. Это представление оставило, разумеется, свой след в средневековой ментальности. Наиболее очевидным и действенным его пережитком среди всех циклических мифов был миф о колесе Фортуны. Тот, кто сегодня возвышен, завтра будет унижен, а того, кто ныне пребывает внизу, поворот Фортуны скоро вознесет на самый верх. Здесь было множество вариантов. Но все они повторяли в разной форме то, что можно, к примеру, прочесть на одной итальянской миниатюре XIV в.: «Я не царствую, я буду царствовать, я царствую, я царствовал» («Sum sine regno, regnabo, regno, regnavi»). Образ колеса Фортуны, идущий, несомненно, от Боэция, пользовался в Средние века удивительным успехом. В это внесли свою лепту тексты и иллюстрации энциклопедий XII–XIII вв.: «Светильник» Гонория Августодунского, «Сад наслаждений», «Альбом» Виллара де Оннекура, «Королевский свод». В «Своде» подчеркивалось, что успех этому образу обеспечила (иконографическая) программа готических церквей, «тех кафедральных соборов и королевских аббатств, где госпожа Фортуна вращает свое колесо быстрее, чем ветряная мельница». Колесо Фортуны было идеологическим костяком готической розы. Оно изображено в непосредственном виде на розах соборов в Амьене, Бове, Базеле, а в стилизованной форме его можно было в XIII в. видеть повсюду. В нем мы снова узнаем символ и выражение того мира, где царила неуверенность и где воплощение этой неуверенности, колесо Фортуны, служило уроком покорности судьбе, иммобильности.
Миф о колесе Фортуны занимал важное место в духовном мире средневекового Запада. Ему, однако, не удалось помешать средневековой мысли отказаться от идеи круговорота и придать времени линейное, не круговое направление. История имеет свое начало и конец — таков был главный тезис. Эти крайние точки, начало и конец, являются одновременно позитивными и нормативными, историческими и телеологическими. Вот почему любая западная хроника в Средние века начиналась с Сотворения мира, с Адама, и, если она смиренно останавливалась на том времени, когда писал хронист, под ее истинным окончанием всегда подразумевался Страшный суд. Каждая средневековая хроника представляет собой «рассуждение о всемирной истории». Хронист в меру своего таланта либо находил в этом общеисторическом «обрамлении» глубокую причинную зависимость, либо делал из него чисто формальную экспозицию. Но в любом случае хроника могла быть — бессознательно или нет — орудием политических пристрастий. Оттон Фрейзингенский пользовался в середине XII в. этим вектором времени, чтобы доказать провиденциальный характер Священной империи германской нации. Современного читателя обычно поражает контраст между притязаниями на этот глобальный охват и узостью конкретного кругозора средневековых хронистов и историков. Особенно показателен в этом плане пример Рауля Глабера в начале XI в.; можно было бы, впрочем, привести десятки подобных. В начале своей хроники Глабер упрекает Беду Достопочтенного и Павла Диакона за то, что они писали «лишь историю своих народов и отечеств», и заверяет, что его замысел состоит в том, чтобы «поведать о событиях, происшедших во всех четырех концах света». Но на той же странице он заявляет, что установит «преемственность времен» от начала царствований Генриха II Саксонского и Роберта Благочестивого. Однако скоро обнаруживается, что его исторический горизонт ограничивается тем, что можно было видеть из Бургундии, где он провел большую часть своей жизни, а точнее, из монастыря Клюни, где он написал основную часть хроники. Все образы, которые западное Средневековье оставило нам о самом себе, построены по такой же модели. Пользуясь языком кино, можно сказать, что эта модель представляла собой резкие переходы от общего плана к узкому кадру — к тем «прогалинам», о которых мы говорили выше и которые внезапно расширялись в молниеносных наездах на бесконечность, Вселенную и вечность.
Время для клириков Средневековья и тех, кто находился под их воздействием, было историей, которая имела определенное направление. Однако она шла по нисходящей линии, являла собой картину упадка. В непрерывность христианской истории вмешивались различные факторы периодизации. Одной из наиболее действенных схем было разделение времени по дням недели. Эта старая иудейская теория, пришедшая в Средние века через Августина, Исидора Севильского и Беду, была воспринята на всех уровнях мышления — от научно-популярного творчества Гонория Августодунского до высокой теологии Фомы Аквинского. Миниатюры «Liber Floridus» Ламберта Сент-Омерского (ок. 1120 г.) показывают успех этой концепции. Макрокосм, Вселенная, проходит, как и микрокосм, человек, через шесть возрастов наподобие шести дней недели: от сотворения Адама до потопа, от потопа до Авраама, от Авраама до Давида, от Давида до вавилонского пленения, от вавилонского пленения до Рождества Христова, от Христа до конца света. Таковы же и шесть возрастов человека: детство, юность, молодость, зрелость, старость и дряхлость (их пределы, по Гонорию: 7 лет, 14 лет, 21 год, 50 лет, 70 лет, 100 лет или смерть).