Людмила Сараскина - Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
Его совсем не пугала литературная брань! Пусть ругают, лишь бы печатали и читали, пусть спорят, лишь бы покупали его вещи: «Сунул же я им всем собачью кость! Пусть грызутся — мне славу дурачье строят». И опять же — неистовство публики («ругают 3/4 читателей, но 1/4… хвалит отчаянно») его интересовало лишь в одной связи: «Все мы знаем, как встречали Пушкина…. Так было и с Гоголем. Ругали, ругали его, ругали — ругали, а все‑таки читали и теперь помирились с ним и стали хвалить».
Кроме того, упиваясь славой, он не переставал работать. «Бедные люди» только — только были переданы в цензуру, а уже сочинялся «Двойник», и автор уже не молчал и не таился. О Голядкине знали; но его появления на свет еще только ждали, а знаменитый сочинитель уже писал нечто очень смешное для «Зубоскала» и за одну ночь настрочил «Роман в девяти письмах» в половину печатного листа — и продал работу за 125 рублей ассигнациями, и читал ее на многолюдном вечере у Тургенева.
Ему очень хотелось жить полной жизнью, не быть одиноким, иметь свою литературную компанию, где бы его понимали и ценили. Впервые в жизни он осваивал понятия: «наши», «в нашем круге», «наш кружок пребольшой», «наши все», «свои, наши, Белинский», — и, видит Бог, ему нравилось быть своим среди своих. Он расцветал со «своими» — и дружеское участие вызывало в нем ответные чувства. Он был готов любить всех членов кружка; писал для некрасовского «Зубоскала» пресмешные объявления, хлопотал по семейным делам Белинского и хотел ответить на расположение к нему Тургенева самой пылкой любовью. «Но, брат, что это за человек? Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет, — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе».
Вряд ли чудесное явление Достоевского русской литературе 1845 года продержалось бы долго — эффект чуда длится мгновение. Со временем, наверное, чудо бы примелькалось.
Однако история триумфального появления и чудесного возвышения на литературном Олимпе Достоевского раннего завершилась в духе Достоевского позднего — скандалом и падением триумфатора. Будто аукнулось из «Бедных людей»: «И они ходят, пасквилянты неприличные, да смотрят, что, дескать, всей ли ногой на камень ступаешь али носочком одним…» Из- за них, пасквилянтов, обиделся Макар Девушкин на всю литературу, будто напророчил…
Спустя годы Панаева, женщина, отмеченная многими талантами, среди которых не последнее место занимало тонкое психологическое чутье, вспоминала: «С появлением молодых литераторов в кружке беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как нарочно, давал к этому повод своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах; особенно на это мастер был Тургенев — он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые сболтнул в горячности, а Тургенев их подхватывал и потешался»[87].
Нервный, впечатлительный и подозрительный, он со своим «неограниченным самолюбием и честолюбием» стал предметом самых изощренных насмешек.
Смеялись свои, то есть «наши». В ход было пущено все: и его невзрачный вид, и воспаленный тон, и дерзкое равнение на Пушкина с Гоголем, и позорные обмороки при виде петербургских красавиц «большого света».
Похоже, «наши» только и ждали сигнала Белинского. И тот, следуя убеждению говорить правду, и только правду, зная, что кружок повторяет каждое его слово, в письме к Анненкову сокрушался: «Не знаю, писал ли я Вам, что Достоевский написал повесть «Хозяйка», — ерунда страшная! В ней он хотел помирить Марлинского с Гофманом, подбавивши немного Гоголя… Каждое его новое произведение — новое падение. В провинции его терпеть не могут, в столице отзываются враждебно даже о «Бедных людях»; я трепещу при мысли перечитать их. Надулись же мы, друг мой, с Достоевским — гением»[88].
После этого «нашим» стало можно все.
Григорович: «На него посыпались остроты, едкие эпиграммы, его обвиняли в чудовищном самолюбии, в зависти к Гоголю, которому он должен бы был в ножки кланяться, потому что в самых хваленых «Бедных людях» чувствовалось на каждой странице влияние Гоголя»[89].
Панаева: «Тургенев стал сочинять юмористические стихи на Девушкина, героя «Бедных людей», будто бы тот написал благодарственные стихи Достоевскому за то, что он оповестил всю Россию об его существовании…»[90]
Литература и жизнь будто поменялись местами: Тургенев выступал в роли пасквилянта Ратазяева, Maкар Девушкин — в роли незадачливого сочинителя Достоевского. От этих превращений остались ядовитые стихи, сочиненные Тургеневым и Некрасовым якобы от имени Белинского, и тяжелое, горькое разочарование Достоевского в «бессердечных и ничтожных людях», которые сначала провозгласили автора — новичка гением, а потом назвали прыщом на носу литературы.
Вскоре при встрече с «нашими» бывший их «кумирчик» (как через десять лет назовет Достоевского И. И. Панаев) уже перебегал на другую сторону улицы: трудно было жить с самолюбием непризнанного гения, но совсем невыносимо — с чувством развенчанного кумира, на поверку знатоков — экспертов оказавшегося пустым местом.
Впору было задуматься об итогах дебюта и скорректировать свое литературное поведение.
Его убивала мысль, что своими творческими намерениями он обманул ожидания кружка и стал смотреть на «Двойника» их глазами. Нужно было как‑то эмансипироваться и не зависеть ни от книгопродавцев, ни от литературных авторитетов — только в этом случае оставался шанс не повторять старых тем и полностью принадлежать себе. Он забросил обещанную «господам современникам» повесть «Сбритые бакенбарды», считая, что в его положении однообразие — верная гибель. Он извлек премудрое правило для начинающего таланта — дружба с «проприетерами изданий» себе в убыток, ибо «необходимым следствием исходит кумовство и потом разные сальности». Еще хуже была финансовая зависимость, обращавшая писателя в литературного поденщика и раба.
Принципы были хорошие, но стремление работать в чистоте сердца для святого искусства наталкивалось на обязательства «Отечественным запискам» и на собственные прожекты, которые и на этот раз лопались один за другим: не состоялось отдельное издание «Двойника», не осуществилось намерение издать избранные сочинения (то есть «Бедных людей» вместе с «Двойником»), которые, по его расчетам, могли доставить немалую прибыль.
После звездного начала его положение в литературе вновь оказывалось двусмысленным и ненадежным: как у всякого поденщика, работы было по горло; долги опутывали по рукам и ногам; мелкие чиновники — сумасшедшие, нищие, жалкие его герои — набили оскомину; странная, тревожная, лихорадочная «Хозяйка» была признана «нашими» мерзостью и ходульной ерундой.
На каких дорогах нужно было ему искать себя? «Вот уже третий год литературного моего поприща я как в чаду. Не вижу жизни, некогда опомниться; наука уходит за невременьем. Хочется установиться. Сделали они мне известность сомнительную, и я не знаю, до которых пор пойдет этот ад».
Ему казалось, что «друзья — современники» решительно стараются похоронить его и что он сам завел процесс со всей современной литературой. Он как мог успокаивал себя, находя даже и преимущества в положении низвергнутой знаменитости, — «разложение моей славы в журналах доставляет мне более выгоды, чем невыгоды».
Между тем действительно ругательных рецензий в печати разного толка было великое множество. Наслушавшись гимнов и дифирамбов в свою честь, он наталкивался теперь только на брань и разносы: «Бесцветно, однообразно, скучно, бесконечно растянуто, смертельно утомительно. Многословно, тяжело, плохо, слабо. Грех против художественной совести; скучный кошмар после жирного ужина. Расплывчато, слезливо, болезненно — сентиментально. Мелко, микроскопично, ничтожно».
Самыми обидными (хотя он бодрился и старался не поддаваться унынию) были резюме: «Где талант, который видели мы в первой повести? Или его стало только на одну? Недолго польстил надеждою г. Достоевский; скоро обнаружил он себя»[91]; «Искренне сожалеем о молодом человеке, так ложно понимающем искусство и, очевидно, сбитом с толку литературною «котериею», из видов своих выдающею его за гения»[92]; «Беда таланту, если он свою художественную совесть привяжет к срочным листам журнала и типографские станки будут из него вытягивать повести»[93].
Это были не нападки, не критика. Его прилюдно уничтожали, размазывали по стенке, растирали в пыль. Само его появление в литературе трактовалось как непростительная ошибка — «шел в комнату, попал в другую». У иных писателей одно сильное и яркое произведение способно на инерции успеха вытащить два, а то и три посредственных, если таковые случались. А у него всякая следующая вещь выходила — если верить критикам — настолько хуже предыдущих, что была способна погубить не только первую, несомненную, но и литературную репутацию вообще.