Лидия Либединская - Зеленая лампа (сборник)
Шел разговор, медлительный, неторопливый. Со стороны он мог показаться ленивым, но часто именно так разговаривают о самом главном – об искусстве и поэзии, истории и современности.
– Старая истина: без прошлого не может быть настоящего, – говорила Марина Ивановна. – Потому что история – это поэзия. Я не верю в долговечность фашизма: уж очень яростно стараются фашисты выжечь из памяти народов прошлое. С какой неистовостью уничтожают они памятники искусства, книги…
– Ничего, – сказала я с легкомыслием, простительным только в девятнадцать лет. – Человечество пережило татарское иго, переживет и фашизм!
Марина Ивановна взглянула на меня своими большими сине-зелеными глазами. В них мелькнула добрая насмешка, но слова звучали серьезно:
– Что вы, девочка, фашизм гораздо страшнее татарского ига. Такой мерзости еще не знало человечество…
Я тогда не знала стихов Цветаевой «К Чехии» и потому не могла понять, что ненависть к фашизму выстрадана ею. Не понимала я и того, что Париж и Прага, захваченные Гитлером, были неотъемлемой частью ее жизни, никто из моих сверстников за границей не бывал, да и представить себе не мог, что когда-нибудь это станет возможным. Поэтому названия европейских городов звучали для нас так же отстраненно, как названия других планет. Словно уловив мое недоумение, Марина Ивановна продолжала:
– Наверное, то, что я скажу, – трюизм. Но я не могу понять, как народ, породивший Гёте и Бетховена, может творить такое? Не дай бог, если война придет в Россию! – Сказала она это с болью и с тревогой поглядела на сына. – Помнишь, Алеша, у Гумилева: «Как пережить это знойное лето?»
– Войны скоро не будет! – решительно проговорила я, и Мур, со всей верой юности в торжество добра, поддержал меня.
Марина Ивановна ничего не ответила. Некоторое время мы сидели молча.
– Да что об этом говорить, – вдруг сказала она и гибко поднялась со скамейки. – Пойдемте кататься на лодке.
Лодка оказалась большой, неповоротливой и тяжелой. И Мур, и я предлагали свои услуги, но Марина Ивановна сама села на весла. Она гребла широко и сильно, весла опускались с ровным всплеском. Иногда она задерживала весло в воздухе, и тогда множество сверкавших на солнце капель с веселым шумом летело в тихую воду. Я сидела прямо напротив Марины Ивановны и смотрела, как ловко движутся ее сильные и мягкие руки, розовеет смуглая, с бронзовым отливом кожа, треплются на ветру пушистые с проседью волосы, она казалась мне молодой и очень красивой.
Да она такой и была в тот день.
Лодка подплыла к небольшому круглому островку, поросшему деревьями и кустарником, мягкой короткой травой, насыпанному посреди озера, – барские затеи минувших веков. Привязав лодку, мы высадились на островок, пили кефир, ели белый хлеб. Это было очень вкусно. Потом Мур выразил желание искупаться. Заметив в глазах Марины Ивановны беспокойство, Крученых сказал, что пойдет с ним и, хотя сам в холодной воде никогда не купается, будет наблюдать за Муром.
– А ты, – обратился он ко мне всё в том же повелительном тоне, – почитай Марине Ивановне свои стихи!
Мне очень хотелось почитать стихи, но я справедливо считала, что это нескромно и навязчиво, и потому молчала.
Марина Ивановна легла, удобно устроившись на плаще, и приготовилась слушать. Но я по-прежнему молчала.
– Что же вы? – спросила она. – Читайте. Если не понравится, я вам скажу.
Она лежала, закинув руки за голову и глядя в высокое небо с плывущими облаками, молча слушая наивные стихи о любви и разлуке, о дружбе и верности до гроба. Я прочитала стихи о коте. Она засмеялась и сказала:
– А ну-ка еще раз!
Я прочла еще раз.
– Сколько строф? – спросила, дослушав до конца. – Четыре? На такого зверя, как кот, многовато. Трех хватит. Последняя строфа о котовьем происхождении не нужна. Как у вас: «Но где кошачьей родословной лавры? От тигра или, может, динозавра?» Забавно, но уводит в сторону. Ваше стихотворение – портрет. Можно создать портрет кота? У вас есть строчка: «Невозмутима морда, как часы». Вот ею и надо заканчивать стихотворение.
До этого со мной никто так не разговаривал о поэзии. Одни хвалили стихи, другие ругали, третьи указывали на отдельные недостатки, неудачные эпитеты или рифмы. А это был разговор высокого профессионала, мастера, безукоризненно знающего свое ремесло.
– Так вот, – продолжала Марина Ивановна, – последнюю строфу мы выкинем, а вторую сделаем третьей. Теперь читайте по-новому.
Я прочитала:
Комок из пуха, сердца и хвоста
Поднимет ухо на прозванье кисы.
И снова спит. У моего кота
Глаза подведены, как у актрисы.
У печки умывается обильно,
Ценя зевком еды последней гнет,
На голову поставишь – он вздохнет:
Что ж, измывайся, дескать, я бессилен.
Зрачки лучатся из раскосых скважин
Фосфоресценцией болотной полосы.
Солиден кот. В шагу отменно важен,
Невозмутима морда, как часы.
Стихотворение стало стройнее, лаконичнее. Марина Ивановна была довольна не меньше меня – так мастер радуется самой маленькой удаче.
А потом был длинный день, наполненный прогулками, разговорами и стихами. Крученых завел нас к себе на дачу, и оказалось, что он заказал хозяйке для нас обед. Мы уселись в палисаднике за шаткий деревянный столик, окруженный скамейкой, – хозяйка вынесла тарелки, до краев наполненные жирным борщом, в котором лежали увесистые куски отварного мяса. Все наперебой хвалили и борщ, и мясо, и свежий ржаной хлеб, высокой горкой лежавший прямо на дощатом столе. Впрочем, хлебная горка вскоре исчезла – отсутствием аппетита никто не страдал.
Я спросила Марину Ивановну, давно ли видела она в последний раз Бальмонта.
– Перед самым отъездом, – ответила она. – Как живет? Плохо живет. Сгоряча нас всех еще печатали, а потом… Не знаю, что бы он делал, если бы в России грузины не переиздали его перевод «Витязя в тигровой шкуре» и не прислали бы ему довольно большой гонорар. Спасибо Екатерине Алексеевне, это ее стараниями состоялось это переиздание…
Она помолчала и продолжала:
– Помню, я была совсем маленькой, шли мы как-то с отцом по улице. Вдруг откуда-то из-за угла прямо на нас вылетел рысак. Я очень испугалась и хотела бежать. Но отец крепко стиснул мою руку и остановился посреди мостовой. Кучер грубо выругался, натянул вожжи, и пролетка, которая летела прямо на нас, резко свернула вбок и промчалась мимо. Когда смолкло цоканье копыт, улеглась пыль и я немного пришла в себя, отец сказал: «Если на тебя надвигается что-то, с чем ты не в силах справиться, остановись. Самое страшное в таких случаях – начать метаться…» Сколько раз в эмиграции, глядя на своих соотечественников, вспоминала эти слова отца…
После обеда Крученых отвел Марину Ивановну в свою каморку отдохнуть, а сам занялся переговорами с хозяйкой. Мы остались вдвоем с Муром. Однако никакого контакта у нас с ним не возникло – какой интерес мог представлять для меня, девятнадцатилетней матери полуторагодовалой дочки, какой-то пятнадцатилетний мальчишка? А Мур, словно бы между прочим спросив меня, была ли я когда-нибудь за границей, и получив отрицательный ответ, тоже потерял ко мне всякий интерес. Так мы и просидели с полчаса, изредка перекидываясь незначительными репликами.
…Мы шли к станции. Солнце спускалось, золотилась пыль, начинался нескончаемый вечер летнего солнцестояния.
По дороге мы получили фотографии. На экземпляре А. Крученых Марина Ивановна написала своим узким, напоминающим славянскую вязь почерком:
«Дорогому Алексею Елисеевичу Крученых с благодарностью за первую красоту здесь. Кусково, озеро и остров, фарфор. В день двухлетия моего въезда. 18 июня 1941 года. М.Ц.»
Двухлетие въезда – возвращение М. Цветаевой с сыном из эмиграции в Россию. А на моем:
«На память о доме, острове и коте».
А внизу приписала:
«Хороший дом,
Хочу жить в нем…»
Написала по старой орфографии.
Когда мы уже подъезжали к Москве, Марина Ивановна вдруг спросила меня:
– Какие языки вы знаете?
Я ответила, что в детстве учила немецкий.
– Что ж, – сказала она, – сейчас это язык воинствующего фашизма, но нельзя забывать, что читать в подлиннике Гёте, Шиллера, Гейне – счастье. А французский вы знаете?
Я отрицательно покачала головой.
– Обязательно надо знать! Хотите, я буду с вами заниматься? – И, видя мое замешательство, быстро добавила: – Конечно, совершенно безвозмездно. А для меня – практика… – Она засмеялась.
Я проводила ее до дома, и, прощаясь, она повторила:
– Позвоните в понедельник, и мы договоримся, когда начнем наши уроки.
В понедельник! Пятница, суббота, воскресенье… Целых три дня! Я не знала, что сделать, чтобы они прошли быстрее. Но время торопить нельзя. До понедельника было еще воскресенье. Воскресенье 22 июня 1941 года.
30
Утро было серое. Обыкновенное июньское холодное утро. Грузовик свернул с шоссе на дорогу, горбатую, с ямами и лужами, которые стоят в Подмосковье всё лето, так и не успевая просохнуть от одного дождя до другого. Брызги и комья грязи летели во все стороны.