Джон Уайтхед - Серьёзные забавы
«Забавлялись» находками-мистификациями и писатели, в таланте которых никому не придет в голову усомниться. Шарль Монтескье в 1729 г. опубликовал «перевод с греческого» поэмы «Храм Книдский», утверждая в предисловии, будто эту рукопись неизвестного автора обнаружил совершенно случайно в развалинах монастыря. «Находку» Монтескье можно отнести и к другому виду мистификаций — к мнимым, вымышленным переводам, которых в истории литературы и в истории мистификации великое множество. Подобными мистификациями в основном из цензурно-политических соображений увлекались многие русские поэты. Стихотворение А. С. Пушкина «Лицинию» (1815) имело в первых редакциях подзаголовок «с латинского», что развязывало руки автору и как бы снимало с него, во всяком случае в глазах властей, ответственность за сказанное. Ведь всякому, кто читал:
Любимец деспота сенатом слабым правит,На Рим надел ярем, отечество бесславит…
было очевидно, что речь идет об Аракчееве. Есть подобные «переводы» и у Лермонтова. Стихотворение «За дело общее, быть может, я умру…» (1831) имеет подзаголовок «Из Андре Шенье», хотя у Шенье нет такого произведения; «Веселый час» (1829) также имеет пояснение в подзаголовке — «Стихи в оригинале найдены во Франции на стенах одной государственной темницы».
«В прежнее время, — писал Н. А. Некрасов по поводу своих „переводов“, — иные мои стихотворения не прошли бы, если бы я не выдал их за переводы с какого-нибудь малоизвестного языка»[3]. Любопытно, что его стихотворение «Пророк», посвященное судьбе Чернышевского, сначала было снабжено подзаголовком «из Байрона», затем «из Ларры», потом «из Барбье».
«Переводы» можно найти и среди прозаических произведений. Скажем, роман «Замок Отранто» (1764) — важная веха в развитии английской литературы предромантизма и становлении популярного в конце XVIII — начале XIX века жанра «готического романа тайн и ужасов», которым зачитывалась вся Европа. Его автор, видный английский литератор Хорэс Уолпол выдавал его за перевод итальянской рукописи. Для пущей достоверности Уолпол сообщил, что принадлежала она некоему Онофрио Муральто, который, естественно, никогда не существовал, но был плодом воображения самого Уолпола.
Поддельные мемуары, поддельные письма — также широкое и довольно благодатное поле деятельности для изобретательных мистификаторов. Разве не заманчиво написать мемуары за участников каких-нибудь бурных событий, коль скоро они не успели оставить свои заметки или их впечатления уничтожило время? Разве мог читатель XIX века устоять перед соблазном прочитать мемуары палача Людовика XVI? Популярность этого «исторического» произведения была столь высока, что его издавали трижды. В одном из изданий принял участие молодой Бальзак; позднее он включил первую главу этих «воспоминаний» в свою «Человеческую комедию» под названием «Этюд из эпохи террора».
Отдал должное этому жанру и знаменитый автор «Робинзона Крузо». «Записки кавалера» (1720) Дефо выдал за воспоминания дворянина, жившего в бурную эпоху английской революции XVII века. «Повествование о всех грабежах, побегах и других делах Джона Шеппарда» Дефо назвал записками знаменитого английского разбойника и головореза Шеппарда, которые тот якобы написал в тюрьме перед смертью.
Примеры без труда можно было бы множить. Их немало в зарубежной и отечественной литературе. Но сейчас, пожалуй, важнее другое. Уже одно весьма красноречивое перечисление литературных мистификаций с неизбежностью подводит нас к вопросу: «Почему мистификаторы, люди, безусловно, одаренные, яркие, самобытные, стремятся к этому маскараду?» Почему бы им не писать под собственным именем? Иными словами, ответив на этот непростой вопрос, мы подойдем вплотную к ответу на другой — каковы мотивы мистификации?
Первое, что приходит в голову, как и пишет в предисловии к своей книге Уайтхед, — корысть, материальные соображения. Конечно, в истории мистификаций им принадлежит не последняя роль. Читатели узнают, какое фантастическое состояние нажил на своих подделках Томас Уайз. Сугубо меркантильными соображениями были вызваны переводы произведений, никогда не существовавших, но приписываемых авторам, слава которых была стопроцентной гарантией успеха. С завидной регулярностью при жизни Вальтера Скотта, да и после его смерти, в Германии и во Франции выходили переводы всех этих «Уалладморов», «Замков Аваллонов», «Аленов Камеронов», «Гебридских изгнанников», которые Скотт никогда не писал, но читатели с благодарностью проглатывали.
Мистификации такого рода были весьма популярны и в России первой половины XIX века. Тогда русская публика зачитывалась романами англичанки Анны Рэдклифф и француженки г-жи Жанлис. Этих дам переводили — и немало. Однако удовлетворить спрос публики на все ужасы, которыми были переполнены романы Рэдклифф, и любовные истории, трагические и душещипательные, которые так удачно изготовляла Жанлис, было невозможно. Вот тогда-то расторопных русских переводчиков, имена которых история до нас по большей части не донесла, осенило: почему бы не написать столь же складно за Рэдклифф и Жанлис? На титуле для пущей правдоподобности стояло «перевод с английского» или «перевод с французского».
Тщеславие, а в еще большей степени — благородство, но никак не голая корысть видятся в поступках Ганки и Макферсона, создателей эпоса шотландского и чешского народов. Не только озорство, но серьезный литературный спор с издержками романтической эстетики ощущается в «Гузле» Мериме. Свои намерения писатель обнажил в уже цитированном письме к С. А. Соболевскому: «„Гузла“ написана мною по двум мотивам, из коих первый — поиздеваться над „местным колоритом“, в который мы с головой бросились в 1827 году.»
Но есть и более глубокая социально-психологическая мотивировка поведения мистификаторов. Одаренные от природы, к тому же очень щедро и своеобразно, искусством стилизации, они, создав свои произведения, настойчиво отказываются от авторства, убеждают, что тексты принадлежат некоему третьему лицу. Пожалуй, именно в этом настойчивом отказе от своего детища — главное отличие мистификации от литературного псевдонима.
Псевдоним — разве это не мистификация? Мотивов, побуждающих автора прибегнуть к маске, немало. Иногда, как это было с молодым, начинающим Диккенсом, неуверенность в собственных силах, а отсюда боязнь выступать под своим настоящим именем. Иногда, как это особенно часто случалось в XIX веке в викторианской Англии, социальные запреты, когда женщине-романистке считалось неприличным ставить свое имя на титуле книги. Под псевдонимами братьев Белл писали все три сестры Бронте, английская писательница Мэри Эванс также выбрала себе «мужской» псевдоним и стала писателем Джордж Элиот. Бывали и случаи полной анонимности, когда на титуле книги скромно значилось: «сочинение леди». С таким своеобразным указанием авторства выходили романы Джейн Остен.
Иная функция у псевдонимов Теккерея. Поначалу он скрылся за маской, как и Диккенс, из-за неуверенности в себе. Но потом маска, точнее маски, которые он и в самом деле менял, как перчатки, стали для него формой изощренной, тонкой игры с читателем, когда автор совсем не одно и то же лицо с повествователем. Похожую игру мы видим и в «Герое нашего времени».
Но все же обычно автор, выступающий под псевдонимом, стремится к раскрытию псевдонима. Ведь он выражает в тексте свое подлинное творческое «я», себя, а не маскируется всеми мыслимыми и немыслимыми способами под кого-то другого. Мистификатор, напротив, весь в стихии стилизации и делает все от него зависящее, чтобы скрыть свое авторство. И все же почему бы мистификатору, уже добившемуся успеха, не сбросить личину? Способны, однако, на такой шаг только те, у кого мистификация — эпизод в творчестве, а не дело всей жизни. Так поступали Мериме, Пушкин, Вольтер и т. д. Но уже Чаттертон, который, как известно, наряду с мистификациями, публиковался и под собственным именем, все же гораздо естественнее ощущал себя, когда был «Раули». Нет и не может быть сомнений в таланте Макферсона, но творить он мог только не будучи Макферсоном, перевоплотившись в Оссиана, т. е. перестав быть самим собой. По-видимому, необходимым условием творчества для мистификатора является «маска», причем почти сросшаяся с лицом. Когда ее нет или когда общество срывает ее (так было с Айрлендом, когда раскрылись его шекспировские мистификации), художественный дар на глазах начинает таять. Талант, еще недавно столь яркий и самобытный, сменяется полной беспомощностью.
В этом прослеживается определенная психологическая закономерность. Игра — необходимое условие любого творчества — у мистификаторов приобретает гипертрофированные размеры. Мистификатор творит, только расщепив, расколов, размножив, растворив свое настоящее «я».