Александр Жолковский - Осторожно, треножник!
Помню, что я с определенным удовлетворением наблюдал эту наглядную критику чистого разума. Здесь, конечно, и крылась привлекательность Мельчука. Нестерпимый блеск его научных и человеческих достоинств смягчался как очевидной наивностью его философских установок, так и теми поломками, которые то и дело выводили из строя эту совершенную машину. Чтобы на солнце можно было смотреть, на нем должны быть пятна.
Смягчался его героический облик и стилем его остроумия – что называется, уборнографическим. (У него было прозвище «доктор говнорис кауза» – настоящим доктором филологии он в России так и не стал.) В сколь угодно дамском обществе он из любой точки разговора находил кратчайший путь к унитазу («веритас ин унитаз»). А с некоторых пор к этому добавились и сексуальные заявления самого лихого свойства, полные технических подробностей.
...Однажды во время лыжного похода в Хибинах (апрель 1966) Игорь пустился в отчаянную похвальбу на этот счет в присутствии некой Наташи, математика и, по словам самого Мельчука, «знойной женщины». Тут, однако, номер со стыдом и срамом не прошел. «Слушай, Игорек, – сказала Наташа, утрированно блатным жестом отбрасывая сигарету и растирая ее ногой на снегу, – чего ты кипятишься? Пойдем проверим». Она мотнула головой в сторону леса. Мельчук, как все сверхкомпенсанты, человек глубоко застенчивый, тут же замолчал, покраснел и совершенно сник.
Одним из литературных мечтаний Мельчука было написать подлинную историю советской лингвистики. (Недавно он опубликовал, как я понимаю, одну из ее глав – воспоминания о своем учителе А. А. Реформатском.) Игорь буквально смаковал различные анекдоты из жизни лингвистов. Как-то раз он пересказал мне следующий диалог между создателем аппликативной грамматики Шаумяном и его учеником Е. Л. Гинзбургом.
...Гинзбург: Себастиан Константинович, я полагаю, что ваша модель потянет не меньше как на аксиомы Риманова пространства.
Шаумян (удовлетворенно покручивая ус): Да-а, а вы не напомните, в чем… э-э… состоят аксиомы Риманова пространства, а то я что-то не вполне… э-э… удерживаю в памяти?
Гинзбург: Собственно… я… э-э… затрудняюсь, Себастиан Константинович.
P. S. Игорь, с пятидесятилетием тебя. Прими и мою скромную главу и не обессудь, если что не так.
Эссе и разборы
Эссе
Эссе
[69]
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет.
Недавно мне попалось на глаза признание Тургенева, поразившее своей убедительностью, – ибо знакомое по собственному опыту:
...«Поэты недаром толкуют о вдохновении, – говорил Иван Сергеевич. – Конечно, муза не сходит к ним с Олимпа и не внушает им готовых песен, но особенное настроение, похожее на вдохновение, бывает. То стихотворение Фета, над которым так смеялись, в котором он говорит, что – не знаю сам, что буду петь, но только песня зреет, – прекрасно передает это настроение. Находят минуты, когда чувствуешь желание писать – еще не знаешь, что именно, но чувствуешь, что писаться будет. Вот именно это-то настроение поэты называют “приближением бога”. Я, например: какой я творец?.. <…> Я только подобие творца, но я испытывал такие минуты…» [70]
Подобных свидетельств много – особенно по поводу зарождения стихов. Недаром Тургенев говорит о поэтах, музе, песнях и в качестве примера приводит хрестоматийный ныне образец «чистой поэзии». Чище, действительно, некуда – стихотворение Фета, хотя и открывается обращением к собеседнику (Я пришел к тебе с приветом) и картиной солнечного утра, но уже со 2-й строки и дальше все откровеннее обнаруживает свою нарциссическую сосредоточенность на собственной речи: за приветом следует четырехкратное Рассказать , замыкающееся сообщением о зреющей песне .
Правда, затем Тургенев делится с собеседницей своим опытом не поэта, а прозаика – рассказывает о возникновении замысла «Аси» и, значит, говорит об искусстве вообще. Не только поэзию имеет в виду и Пастернак, когда вторит Фету в «Охранной грамоте»:
...«Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновенье, и лучшие произведенья мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рожденьи».
Все же типичнее такая зацикленность на себе для поэзии – для стихов Фета и Пастернака, а не романов Тургенева и Толстого, где «наиразличнейшего» заведомо больше, чем авторефлексивного. Но есть прозаический жанр, который близок к поэзии своим программным предпочтением внутреннего мира внешнему, нацелен на беспредметные взгляд и нечто , питается собственными соками, плетет шелковую нить из самого себя. Это эссе.
У русского слова эссе короткая история. В словаре Ушакова (1934–1940) его еще нет, [71] – хотя есть эссеист , [72] а эссе к этому моменту уже появилось в первом издании «Большой Советской Энциклопедии» (т. 64; 1934). Далее эссе включается в «Словарь иностранных слов» И. В. Лёхина и Ф. Н. Петрова (3-е изд.; 1949) и, наконец, в академический «Словарь современного русского литературного языка» (т. 17; 1965). В последнем приводится также альтернативное написание эссэ и документирующая его цитата из «Баррикад» П. А. Павленко (1932), где это слово фигурирует в заграничном, но идеологически выдержанном контексте и, на всякий случай, пока в кавычках: «Баррикады» – повесть о Парижской Коммуне, а «непревзойденные образцы корреспондентских “эссэ”» дает не кто иной, как Энгельс.
Основоположником и крестным отцом жанра был Монтень, так и озаглавивший свою многотомную книгу: «Les Essais» (1580). Всего два-три десятка лет потребовалось этому наименованию, чтобы перекочевать в английский – Фрэнсис Бэкон назвал свой капитальный труд «Essayes» (1597–1612), и в 1609 году Бен Джонсон употребил уже и слово essayist . Но в немецкий der Essay был введен лишь в 1860-е годы (Германном Гриммом, сыном и племянником знаменитых братьев), а в русском название этого жанра ожидала непростая судьба.
Соблазнительно думать, что по-русски книга Монтеня могла бы сегодня называться «Эссе». Однако для нас он бесповоротно остается автором «Опытов», как озаглавливались все переводы (начиная с 1762 года). Оригинальная семантика слова опыт придает этому заглавию ауру загадочности, до сих пор располагающую к подражаниям. [73]
В современном языке – да, собственно, уже и в пушкинском – опыты имеют троякое значение: «испытанные события и переживания»; «научные эксперименты»; «попытки, пробы, в частности, литературные». Круг значений французского слова essai примерно таков же. С той разницей, что смысловым ядром этого существительного, как и соответствующего ему глагола essayer , «пытаться, пробовать», является попытка – именно практическая попытка , будь то житейская или литературная, а не ее интеллектуальное осмысление и эмоциональное переживание, приводящее к накоплению опыта (для чего есть слово expérience ), и не ее осуществление в порядке опыта научного (expérience, expérimentation) .
Монтень имел в виду, конечно, предложить читателю свои литературные попытки (пробы пера, наброски, эскизы, этюды, очерки), акцентируя их фрагментарность, неокончательность, некатегоричность, субъективность. Эта «пробность» сродни той творческой авторефлексии, с которой мы начали, – повышенному вниманию не столько к изображаемой объективной реальности или хотя бы к объективному результату данной «попытки», сколько к самому процессу письма. Центр тяжести essai помещается не между текстом и действительностью, а между автором и его текстом. [74]
Но этим субъективность, чтобы не сказать эгоцентризм, монтеневских Опытов не ограничивается. Речь в них идет в основном именно о личности, переживаниях, воспоминаниях, самонаблюдениях и умозаключениях автора, то есть о его внутреннем опыте , [75] чем дополнительно оправдывается русская версия заглавия, – хотя во французском идея expérience отсутствует. И совершенно уже безосновательно, благодаря неожиданному стечению лексических обстоятельств, в русское заглавие оказывается привнесен элемент «экспериментаторства», и Монтень обретает несвойственные ему черты естествоиспытателя, еще больше усиливающие магию его облика.
В дальнейшем своем развитии французское essai и английское essay утратили нарциссическую эскизность и стали выноситься в заглавие не только коротких субъективных набросков, но и сколь угодно солидных исследований. Таковы уже «Essays, or Counsels Civil and Moral» Бэкона, переводимые как «Опыты, или наставления нравственные и политические», и двухтомный «Essai sur la littérature anglaise» Шатобриана (1836) – «Опыт об английской литературе». А постепенно русские «Опыты» стали применяться при переводе и тех иностранных названий, в которых не было ни слова essai или essay , ни вообще чего-либо «пробного».