Уильям Йейтс - Кельтские сумерки
Один раз она все-таки и его самого напугала, и здорово так, хоть я и не знаю, сам-то он ее видел или нет. Он тогда в коровнике был и вдруг идет в дом, и прямо лица на нем нет. "Чтоб я, – говорит, – больше о вашей Маленькой Женщине ни слова, ни полслова не слыхал, ясно? Вот, – говорит, – где она у меня теперь". В другой раз, тоже навроде того, поехал он в Гортин лошадей продавать, и, как раз ему ехать, заходит в дом Маленькая Женщина, протягивает матери пучок травы какой-то и говорит: "Твой муж собрался в Гортин, и его на обратной дороге здорово там напугают. На, возьми, зашей ему в куртку, тогда никто ему, по крайней мере, вреда не причинит". Мать траву-то взяла, а сама и думает – тьфу, чушь, мол, какая, да траву в огонь-то и брось. И, вишь ты, поди ж ты, ехал отец обратно, и что-то с ним такое приключилось, он говорил, никогда в жизни так не боялся. Что там было, я не знаю, но он весь как есть расшибся. Мать потом просто места себе не находила, боялась, что Маленькая Женщина на нее рассердится, и точно, в следующий раз пришла чернее тучи. "Ты мне, – говорит, – не поверила, ты траву в огонь бросила, а я за ней, между прочим, не ближний свет моталась". А в другой раз она пришла и сказала, что Вильям Хирн в Америке помер, и как он помер, тоже сказала. "Сходи, – говорит, – на озеро и скажи им, что Вильям помер и что помер он легко, а перед смертью читал такой-то и такой-то стих из Библии", – и назвала главу и стих. "Иди, – говорит, – и скажи, чтобы они этот самый стих читали, когда соберутся в следующий раз на молитву. А еще скажи, что я ему голову держала, когда он отходил". А потом нам передали из Америки, что умер он точь-в-точь, как она сказала, и в этот самый день. И когда они собрались молиться, то главу и гимн взяли, как она сказала, и у них такое молитвенное собрание получилось, что ни до, ни после таких не бывало. Однажды стояли мы втроем, мать, она и я, и она как раз матери о чем-то толковала, предупреждала, как обычно, и вдруг, ни с того ни с сего, говорит: "Сюда идет мисс Летти во всей своей красе, а мне, пожалуй что, пора". И с этими словами поворачивается на каблуках и начинает вдруг подниматься в воздух, все кругом, кругом и все выше и выше, словно там винтовая лестница была, только куда быстрее *. И она уходила все выше и выше, пока не стала совсем как маленькая птичка высоко в небе, и все время пела, я песенки такой красивой никогда больше в жизни не слыхала. Это и не гимн был, а стихи какие-то, да такие красивые; мы с матерью рты пораскрывали, да так и застыли, в небо глядючи, только дрожь нас пробирала. "Мам, а кто она вообще такая? – говорю, – она ангел, или фэйри, или кто?" А тут как раз и мисс Летти идет, это, детка, бабка твоя, только она тогда была мисс Летти, и никем другим еще быть и не собиралась, а мы стоим как дуры, рты поразевали – пришлось ей все рассказать. Она нарядная такая шла, красавица писаная. А ведь она еще далеко была, и видно ее не было, когда Маленькая Женщина поднялась вот так вот в небо и сказала: "Сюда идет мисс Летти во всей своей красе". Кто знает, в какую сторону она полетела, или с кем еще, кто при смерти, посидеть?
Потемну она никогда не приходила, а только днем, кроме одного только случая, на Халлоуин (22). Мать как раз у очага возилась, готовила ужин; у нас была, помнится, утка с яблоками. И тут появляется Маленькая Женщина. "Вот, ~ говорит – пришла отметить с вами Хэллоуин." – "Ну и правильно", – говорит моя мать, а сама думает: ужо, мол, я тебе ужином-то накормлю. Села она к очагу, посидела чуток. "А теперь, – говорит, – я тебе скажу, куда ты отнесешь мой ужин. Наверху есть комната, где стоит станок, поставь там стол и стул". – "Если уж ты пришла к нам на праздник, почему бы тебе не сесть, как подобает, со всеми прочими за стол?" – "Делай, как просят, и отнеси все наверх. Я буду есть там, и нигде больше". Ну, мать положила на тарелку кусок утки, яблок и всего прочего, что было, и отнесла наверх; так мы и ели – у нас свой ужин, у нее свой. А когда мы встали из-за стола, я тут же побежала наверх, и что же я там вижу? – она, как полагается, от каждого кусочка откусила, а самой-то и след уже простыл!»
ГРЕЗЫ БЕЗ ВСЯКОЙ МОРАЛИ
Моя знакомая, та самая, что пересказала мне историю о королеве Мэйв и об ореховом посохе, зашла недавно в работный дом еще раз (23). Старички все мерзли, и вид у них был жалкий донельзя, но стоило им только заговорить, и они тут же забыли про холод. На днях буквально в их работном доме помер старик, который в молодости играл в развалинах рата с фэйри в карты, и фэйри играли «на удивление честно»; другой старик видел своими глазами чудовищного черного вепря, а еще двое всерьез поссорились, выясняя, кто же все-таки был лучшим поэтом – Рафтери или Калланан. Первый горой стоял за Рафтери: «Это великий был человек, и песни его знают во всех концах света. Я помню его, хорошо помню. Голос у него был как ветер»; другой же твердил, что «ты бы в снегу босиком стоял, чтобы только Калланана дослушать, если он запоет». Потом один из стариков стал рассказывать моей знакомой сказку, и все прочие с видимым удовольствием стали слушать его, то и дело срываясь в слезливый старческий хохот. Эта сказка – я расскажу ее далее в том самом виде, в котором она была записана, – одна из тех старых как мир, кочующих из края в край историй без всякой морали, в коих жизнь предстает в первозданной своей простоте и в коих простые, задавленные тяжким трудом люди находят отдых и одну из немногих доступных им радостей. Они повествуют о тех временах, когда поступок не был омрачен неотвратимостью следствий, и если даже приключение заканчивалось смертью искателя оных – при том, конечно, условии, что он был человек хороший, – кто-нибудь непременно приходил в конце концов, чтобы ударить его прутиком и вернуть обратно к жизни; а если ты родился принцем и похож на брата своего как две капли воды, ты мог спокойно лечь в постель с его женой, высокородной королевой, и он даже не слишком долго на тебя впоследствии дулся. Да мы и сами, будь мы столь же бедны и несчастны и привычны к тому, что каждый новый день грозит нам новою бедой, помнили бы точно так же любой счастливый сон, достаточно крепко сбитый, чтобы сбросить с плеч своих бремя мирских страстей и горестей.
Давным-давно жил-был король, и король этот просто места себе не находил, а все потому, что не было у него сына. В конце концов он вызвал главного своего советника и сказал, мол, так-то и так-то, что мне делать. А советник ему и говорит: «Дело это несложное, если ты все будешь делать так, как я тебе скажу. Пусть кто-нибудь из твоих слуг сходит в такое-то и такое-то место и поймает там рыбу. А когда он рыбу принесет, сготовь ее и дай отведать королеве, твоей жене».
Тогда король послал слугу за рыбой, как ему и было сказано; слуга рыбу поймал, принес ее королю, король вызвал кухарку и велел ей зажарить рыбу над угольями, но только очень осторожно, так, чтобы кожа на ней не вздулась нигде и не лопнула. Но каждому ведь ясно, что если печь рыбу на угольях, то хочешь не хочешь, а кожа где-нибудь да вздуется, и вот, когда на одном боку у рыбы стал вздуваться пузырь, кухарка его и придавила пальцем, чтобы кожа разошлась, а потом сунула палец в рот, чтобы остудить его, и таким вот образом сама попробовала эту рыбу. Потом рыбу снесли королеве, королева поела, а то, что осталось, выкинули на задний двор. А на заднем дворе были в это время кобыла да сука легавая, вот они-то все объедки и доели.
Года не прошло, королева рожает сына, и кухарка рожает тоже, и тоже сына; а кобыла – двух жеребят, а сука – двух кутят.
Обоих мальчиков отослали вскорости в другое какое-то место на воспитание, когда же они вернулись, оказалось, что они похожи друг на друга как две капли воды, и ни единый человек не смог бы с виду отличить кухаркина сына от сына королевы. Королева тогда очень рассердилась. Пошла она к главному советнику и говорит: «Скажи, – говорит, – мне способ, как отличить, кто из них мой сын, потому что я не желаю, чтобы кухаркин сын ел и пил за одним столом с моим сыном». – «Нет ничего проще, – отвечает ей главный советник, – если вы все сделаете в точности, как я вам скажу. Как увидите их обоих и что идут они к дому, выйдите сами на порог да и станьте в дверях. Они вас увидят, и собственный ваш сын вам поклонится, а кухаркин рассмеется только, и все».
Так она и сделала, и когда ее собственный сын поклонился ей, слуги пометили ему одежду, так, чтобы потом она могла его узнать. А потом, когда они сидели за обедом, она сказала Джеку – это кухаркиного сына так звали: «Пора тебе ехать отсюда куда глаза глядят, потому что ты не мой сын». Тогда ее собственный сын, которого звали, ну, скажем, Билл, сказал: «Нет, мама, не отсылайте его, разве он мне не брат?» А Джек на это и говорит: «Давно бы я и сам уехал из этого дома, когда бы знал, что он не отца моего и не матери». Билл ну его уговаривать, а тот ни в какую. Один раз, когда он еще не уехал, были они в саду у колодца, и он Биллу говорит: «Если со мной когда случится что-нибудь плохое, в этом колодце вода сверху станет кровью, а у дна станет медом».