Евгений Добренко - Политэкономия соцреализма
Бывший влиятельный функционер РАППа Владимир Киршон выступил со статьей, в которой доводил до широкой публики ставшее знаменитым высказывание Сталина на одной из его встреч с писателями на квартире у Горького, когда вождь на вопрос о том, что значит писать методом социалистического реализма, ответил: «Пишите правду». Это, по мнению Киршона, был ответ на вопрос о судьбе романтизма в советской литературе: «Буржуазии нужна романтика, которая сумела бы прикрасить действительность, возвеличить идеалы, расцветить и разукрасить подвиги героев первоначального накопления и их потомков. Раскрывается старый бутафорский склад истории, вынимаются черные плащи, широкополые шляпы, шпаги, клинки и ходули, – на сцену выходит романтика»[174]. Совсем иное дело – советская эпоха: «Мы не нуждаемся в «нас возвышающем обмане», потому что когда мы правдиво отображаем нашу эпоху, то со страниц наших художественных произведений не может говорить «нас возвышающая действительность». Нам не нужен романтизм, потому что наш реализм не может и не должен перерастать в натурализм. Там, где реализм натуралистичен, т. е. там, где он самодовлеюще описателен, идейно–беспомощен, где груда фактов не осмысливается, где нет вскрытия сущности явлений, – там появляется романтизм, как оборотная сторона медали, как расплата за натурализм. […] Наш реализм, на основе анализа действительности умеющий говорить «волшебные слова, вызывающие образ будущего», не нуждается ни в каком дополнительном «приподнимании». Зачем нам создавать искусственных и неправдоподобных героев, зачем нам нужны символы? Наша действительность героична сама по себе. Разве похожа наша действительность на серые и мутные дни царской уездной России? Разве грохот и звон стройки, музыка нашей страны, не заставит и наше творчество звучать приподнято и волнующе? Какие же еще усилители нужны для нашей замечательной эпохи, когда даже самый обыкновенный очерк о наших, как будто бы самых обыкновенных, делах звучит, как эпическая поэма? […] Романтически прикрашивать нашего героя – это все равно что надеть шляпу с пером на нашего красноармейца, что дать кинжал в зубы нашему хозяйственнику, что завернуть в черный плащ нашего профработника»[175].
Итак, в бесконечных дискуссиях о реализме и романтизме важно не то, что романтическое «приподнимание» включается или не включается в «реализм», но то, что вне зависимости от того, будет ли действительность дополнительно «поэтизирована», или она и без того уже несказанно «поэтична», в результате «художественной переработки» ей предстоит стать поэтичной все равно. Можно было бы заключить, что спор велся о том, что «романтики» не верят в поэтичность советской действительности, а «реалисты», напротив, видят ее во всем.
Ничуть не бывало. «Романтики» утверждали, что противники «романтизма» (разумеется, «революционного») просто не верят в… общественное развитие, поскольку искусство не должно «удовлетворяться на достигнутом», но – «звать вперед»: «Тот, кто видит в нашей жизни только положительные стороны, кто не замечает ее отрицательных сторон, тот находится в разладе с нашей действительностью. […] Такие люди не уважают революционной романтики; революционная романтика, связанная с какими‑то дерзаниями, их беспокоит, она нарушает их гармонию примирения с действительностью, от которой они не хотят отойти ни на шаг, как пьяница от бочки вина. […] Они мечтают о том, чтобы наша жизнь вперед не двигалась […] враги романтики готовят литературу, примиренную и примиряющую с нашей действительностью, они подобны оппортунистическим трутням. […] Тот не большевик, тот не революционер, кто убегает от противоречий нашей жизни. […] Разлад мечты с действительностью порожден самой действительностью. […] Такой разлад, если он тянет не назад, а вперед, закономерен и необходим»[176].
Итак, спор о «романтизме», изначально встроенный в соцреалистический дискурс, был, по существу, бесконечным, и его единственная функция состояла в том, чтобы постоянно балансировать весы «типичности», то требуя «правды жизни» (и ругая за «бесконфликтность»), то «революционного развития» (и ругая за «очернительство»). Характерно, что «балансирующий» характер на глазах становящегося эстетического дискурса был зафиксирован самими «участниками действа»: «Романтику, – писал один из них, – нельзя и невозможно вложить целиком в арифметику, нельзя разрешить арифметически. Это вредно. Вредно потому, что тогда вместо яркого, живого, непосредственного восприятия действительности получается тусклое, сухое, бухгалтерское сальдо. Но и в арифметику можно и нужно вложить романтику»[177]. Выход из этого тупика системой не предусматривался. В конце концов, в сталинском совете «писать правду» следует видеть реально заложенную в нем тавтологию: «правда» здесь – это вовсе не реальность как таковая (такой подход осуждался как «натурализм»), но, как ни парадоксально, сам соцреализм. «Писать правду» – значит описывать уже преображенную в искусстве реальность – «социализм».
Большая дискуссия о природе нового «художественного метода» разразилась на первом же пленуме Оргкомитета Союза советских писателей в конце 1932 года. Уже во вступительном слове Ивана Гронского, того самого партийного функционера, в разговоре с которым в сталинском кабинете вождь и изобрел словосочетание «социалистический реализм», было сказано: «Мы за романтизм, за романтизм, который вооружает людей, давая им перспективу развития нашего общества. Если для того, чтобы сделать перспективу ясной, нужно преувеличить некоторые явления, надо на это в литературе идти. Это мы будем приветствовать, потому что это дает нам ясную перспективу, показывает, куда мы идем. Поэтому мы за это. Можно ли идеализировать людей нашего класса, ведущих героическую борьбу за лучшее будущее человечества? И можно, и нужно, и должно. Мы – за это. Мы за романтизм социалистический, революционный, за романтизм, который нам раскрывает пути движения, который помогает нам показать цель движения, дать перспективу массам»[178]. Гронский намеренно использовал реализм и романтизм как синонимы: единственным настоящим слушателем, к которому были на тот момент обращены слова докладчика, был Горький, сердцу которого был куда ближе «революционный романтизм». Однако интересно, что все атрибуты «романтизма» приписываются теперь в равной мере и «реализму».
И все же не в докладах партработников, но в речи писателя, причем не пролеткультовца и не «кузнеца», но последовательного «перевальца» Ивана Катаева, прозвучало удивительное по точности описание грядущего «метода»: «Советский художник обязан постоянно ощущать себя и свое творчество поставленными на пороге социализма.
Что же такое социализм? Есть непреложные экономические определения, которые знает каждый. На них основываются наши политические и хозяйственные диспозиции. Но сами по себе эти определения еще не дают представления о социалистическом обществе во всем объеме его бытия, в полном размахе его горизонтов. […] В глубинах нашей демократии живут могучие чаяния, порожденные веками массового угнетения, внесенные марксистским просвещением. […] Но, взятые в отдельных личностных выражениях, эти чаяния зачастую слишком смутны, неконкретны или односторонни; есть ожидания и вовсе вульгарные. […] Однако время великих действенных утопий позади. Сейчас получились бы, вероятно, лишь жалкие раскрашенные картинки к наметкам Госплана. Моя мысль шире. Речь идет о том, чтобы исподволь, каждым произведением своим с сего дня и на протяжении ближайшего десятилетия участвовать в разработке и пропаганде синтетического культурного идеала нашего времени. Назначение искусства, как я его понимаю, наполнить чувством, радостью, живым человеческим содержанием все ныне подготовляемые материальные оболочки и организационные формы нового общества. Искусство должно быть тем горячим источником, из паров которого будет все яснее и отчетливее вырисовываться образ социалистического человека – во всем многообразии характеров, страстей, – которому предстоит населить равнины и горы нашего будущего» (С. 96–97).
Эта фантастическая картина захватила даже убежденного рапповца Фадеева, последовательно выступавшего против всякого «романтизма». Фадеев также склонился к тому, что «реализм там, где есть подлинная борьба страстей и фантазия и революционная мечта. Разве социалистический реализм не допускает революционной мечты?» – риторически вопрошал Фадеев, который именно этого в течение всех 20–х годов и не допускал (С. 132).
Фадееву вторила Елена Усиевич, ведущий литературный критик 30–х годов. «Наша действительность, – утверждала она, – это есть настоящее, и в то же время это есть на наших глазах осуществляемая […] мечта о будущем. И то, что мы называем красной романтикой, – это мечта о будущем, поэзия нашей действительности. Но она входит в правдивое описание нашей действительности, она входит в социалистический реализм, и задача состоит в том, чтобы увидеть эту романтику, увидеть в нашей действительности не только ее поверхность, увидеть зарождающееся, как бы вылупляющееся из яйца будущее в этой действительности» (С. 148).