Всевышний - Морис Бланшо
– Я испытываю к вам только симпатию и доверие. Такое не принято говорить, но я уверен, что вы понимаете мою мысль.
– Благодарю вас, я вас очень хорошо понимаю.
Он продолжал меня рассматривать с тем же нейтральным, угасшим видом.
– На службе, – сказал он, – вы всем довольны? Вам не на что жаловаться?
Я наконец отпустил его руку.
– Нет, не на что.
– А теперь отдыхайте. Держите, – доба-вил он, неожиданно наклоняясь и подсовывая мне под нос желтоватую шерсть, – принюхайтесь-ка к этому запаху.
Поначалу я уловил только легкий душок мокрого зверька и из любезности кивнул в знак согласия. Но когда он ушел, когда все меня оставили, стоило мне выключить свет, как я начал подозревать, что можно было учуять и что-то еще. Запах подступал медленно, я вдыхал его с дивана, со своего рукава, потом он отступил. В какой-то момент он замер в неподвижности – монументальный, выжидающий, – в темноте, в нескольких шагах от моего лица: я угадывал его там, тщетно я глубоко вдыхал воздух, запах не приближался, он меня в некотором роде наблюдал, собравшись в единую точку, и стерег меня оттуда, как это мо-жет делать запах: скрытным, нечистоплотным образом. На протяжении части ночи он так и оставался передо мной, на расстоянии; и пусть я в раздражении решал больше не обращать на него внимания, он все равно не приближался, а коварно давался обонянию как запах, который не дает себя вдохнуть, низменный, неприметный и горделивый запах, похоронный душок, где-то там, всегда где-то за, со слабым лекарственным привкусом.
Утром я безо всякого удовольствия обдумал вчерашний вечер. Я заметил, что на протяжении всей ночи считал правдоподобной версию, что он подволакивает ногу вследствие удара топором, который я нанес ему, когда был моложе. Просто пришедшая ночью идея, так как он хромал, как говорили газеты, будучи довольно тяжело ранен в бедро во время покушения. И тем не менее мое объяснение показалось мне верным и доставило удовольствие. Меня захватила другая мысль: почему Луиза согласилась работать с ним, служить на дому его секретаршей? Почему, вместо того чтобы уйти, внедрилась в этот самый дом, причем до такой степени, что, если бы ее по той или иной причине от него отстранили, она не преминула бы прорыть туда нору, чтобы тайком вернуться, и продолжала бы в подземной темноте свою неустанную крысиную работу? Она его ненавидела, это было видно, сквозило во всем, – и в то же время никуда не делась та сцена былых времен, которую я никогда не забывал, хотя смог забыть другую, со своей матерью: в один прекрасный день он посадил ее к себе на колени, он гладил ее лицо, целовал руку, а она не царапалась, не отбивалась; она как-то по-особому, пристально и безмолвно, в него всматривалась, хотя ей было уже двенадцать, хотя она никогда не была девчушкой, которую можно без опаски посадить к себе на колени, а в этом возрасте – тем более; и она смотрела на него, возможно, без нежности, но и без гнева, с серьезным, углубленным видом. Увидев меня, она не пошевелилась, он довольно быстро спустил ее на землю, нежно прикоснувшись перед этим к волосам. Я повернулся к ним спиной, я был напуган, растерян: в тот момент, несомненно, удар топором доставил бы мне удовольствие, а что до нее, я бы охотно ее задушил. Но даже и после этого случая она продолжала надо мною властвовать. Она не выказала ни смущения, ни попыток потворствовать мне, чтобы я ее простил. Напротив, пренебрегала, казалось, мною еще больше и даже меня ненавидела, словно только я один и был во всем виноват. Как раз спустя какое-то время она и швырнула в меня тем кирпичом, дабы меня наказать, – она, та, что согласилась, чтобы ее целовали и ласкали.
Как-то к вечеру меня решили отправить на прогулку. «Минут на пятнадцать, не больше», – наказала мне мать. Улица оказалась почти пустой, было очень жарко. Вместо того чтобы направиться в парк, мы пошли в сторону большого бульвара. Луиза крепко сжала мне руку, потом отпустила и побежала впе-ред. Я увидел, как она скользнула к витрине какого-то магазина. По стеклу текла вода, стекала беспокойными слоями, сочась отовсюду, так что казалось, будто она истекает наружу, мало-помалу подменяя солидную прозрачность стекла переменчивой и беспокойной прозрачностью воды. Через открытую дверь я вдыхал холодный запах, душок сырости и земли, чреватый удушающим изобилием.
Нас подхватило такси, мимо чередой потянулись дома, все время одни и те же, а подчас, когда машина останавливалась, перед нами мелькали свободные блестящие платья, фигуры и лица с длинными блестящими волосами – едва исчезнув, все это тут же возвращалось. «Мы спешим», – сказала Луиза, постучав по стеклу. От нее опять исходил тот же холодный аромат, тот же запах земли из подвальных окон; ее платье снова было блеклым, и сама она словно постарела, погрузилась в исходящее из глубин земли чувство. Мы вышли, и сразу за главными воротами я остановился, чтобы осмотреть безмолвную безграничность, не пустыню, а, напротив, беспредельную протяженность конструкций, каменных верениц. Никакой пустоты. Ни одного закоулка без мрамора, ни метра земли, который бы не был прикрыт и застроен, словно всем, кто приходил сюда, был дан один и тот же наказ: строить, строить, возводить, громоздить цоколь на цоколь, – так что в результате сложилось чудовищное переплетение построек; и при всем том это была пустыня, но пустыня, которая боялась самое себя, самое себя ненавидела и, появляясь, в отвратительной форме призрачных конструкций гнусно пыталась вывести из-под земли призванный длиться вечно город ям, подвалов и могил. Мы шли по главной аллее. По сторонам от нее цвели цветы; редкие из них успели поблекнуть или засохнуть; повсюду царил один и тот же запах: запах свеч, перелопаченной земли и застойной воды. Мне хотелось задержаться, но Луиза, теперь уже совсем близкая к цели, к которой она доселе неуклонно приближалась, множа зигзаги, по дуге бесконечного круга, могла уже лишь мчаться к ней напрямую, цель притягивала ее