Юрий Фридштейн - Из Пинтера нам что-нибудь!..
Тональность Пинтера — не беспросветная мрачность и осознание «тягот Бытия», равно как и не мучительные размышления о развитии мира, истории, цивилизации, человеческой природы и так далее. Тональность Пинтера — театральна. Неслучайно же, подобно Шоу, и Пинтер тоже — «дитя кулис». Как, кстати, и Том Стоппард — не менее теперь у нас известный и точно так же ускользающий. А ведь в английском театре были еще и Моэм с Пристли — оба тоже предельно «английские», а у них — детектив, интрига, клубок событий, и не один, а много; разматываясь, они переплетаются и перепутываются, и тут уж не до «таинств Бытия» — разобраться бы в этом хитросплетении…
В пьесах Пинтера за кажущейся серьезностью авторской мины всегда ощущается некий подвох, некая преувеличенность и чрезмерность: слишком уж все очевидно, словно писано прямо-таки специально для критиков и «ведов». Но писано-то на самом деле для зрителей. Для театра. Для игры. Нет ли здесь эдакой лукавой ловушки? Не «дурит ли он голову», этот загадочный англичанин, недоступный и закрытый, — как раньше, когда был «не вполне разрешен», так и теперь, когда разрешения можно ни у кого не спрашивать? Забавно ведь на самом деле то, что Пинтера в пору «полуразрешенности» у нас ставили не меньше, чем сейчас, а больше. Ставили, «вписывая» в социально-театральный контекст, и молва про эти «подпольные» спектакли бежала рядом с историями про запреты к исполнению в том же Театре на Таганке. Сейчас, когда «можно», Пинтера ставят намного реже. Конечно, я говорю в большей степени про Москву, но про какие-либо околопинтеровские свершения, происходившие за ее пределами, тоже слышать не приходилось. Ключ к Пинтеру так и не найден, с исчезновением флера «запрещенности» словно бы исчез импульс к тому, чтобы ставить его вообще. Забавно…
Но отчего? Отчего, научившись ставить «легкомысленного» Чехова, без этой абстрактно-лирической меланхоличности, наши театры никак не решатся посягнуть на столь же «легкомысленного» Пинтера? Отчего не решатся отринуть скорбно-печальный, вдовье-сиротский тон и сделать его героев смешными, нелепыми, чудаковатыми, забавными? Такими вот «недотепами», у которых и «двадцать два несчастья», и «всё враздробь», а они, едва завершив очередной монолог (поскольку «очень хочется пофилософствовать»!), тут же, без перехода и пересадки, переключаются на что-то до такой степени прозаически-никакое, что просто диву даешься: мол как же так?! Да вот так! Неужели вы когда-нибудь встречали людей, способных философствовать двадцать четыре часа в сутки? Разве что Воланду, завтракавшему с Кантом, подобное доводилось — ну так мы же по большей части не Воланды…
Персонажи Пинтера — смешные, и тогда именно — трагичные. Нелепые — и тогда именно содержательные. Неумные — все их глубокомыслие нарочитое и напускное. Пинтера следует играть и ставить лицедействуя, фиглярствуя, притворствуя. Ни на секунду не забывая и не упуская из виду, что был у него, помимо Шоу и Уайльда, Пристли и Моэма, еще один небезызвестный предшественник. Звали его — Шекспир. И был он — актером. И сообщил нам — устами, кстати, меланхолика (!) Жака, что «весь мир — театр». А также — что в нем «все актеры». И еще — что «каждый не одну играет роль». Тем же, кто опасается, что подобный подход может как-то пошатнуть пинтеровский пьедестал, весьма рекомендую провести пару вечеров в Московском Художественном театре. В числе прочих там идут два совершенно замечательных спектакля. Один называется — «Вишневый сад». Пьеса Чехова. Второй — «Гамлет». Пьеса Шекспира. Оба спектакля — очень смешные, местами даже фарсово-балаганные. Но ничего трагичнее я в жизни не видел. Быть может, теперь мы и Пинтера научимся ставить. Тогда он и в самом деле наконец-то станет у нас классиком. Во всяком случае, он сделал для этого все необходимое. Часть сделанного — перед вами. Дерзайте!