Мыслить как Толстой и Витгенштейн. Искусство, эмоции и выражение - Генри Пикфорд
В случавшихся между братьями разногласиях при суждении о народе Сергей Иванович всегда побеждал брата именно тем, что у Сергея Ивановича были определенные понятия о народе, его характере, свойствах и вкусах; у Константина же Левина никакого определенного и неизменного понятия не было, так что в этих спорах Константин всегда был уличаем в противоречии самому себе (18: 252–253).
Отсутствие у Левина «определенных и неизменных» принципов сопровождается его способностью испытывать эмпатию к собеседнику-оппоненту:
Он часто испытывал, что иногда во время спора поймешь то, что любит противник, и вдруг сам полюбишь это самое и тотчас согласишься, и тогда все доводы отпадают, как ненужные; а иногда испытывал наоборот: выскажешь, наконец, то, что любишь сам и из-за чего придумываешь доводы, и если случится, что выскажешь это хорошо и искренно, то вдруг противник соглашается и перестает спорить. Это-то самое он хотел сказать (18: 417).
В сходной ситуации, когда двое земских деятелей пытаются разобраться с двумя противоречащими друг другу слухами о позиции государя по некоему вопросу, эта способность получает имя – «придумывание», или воображение: «Левин постарался придумать такое положение, в котором и те и другие слова могли быть сказаны, и разговор на эту тему прекратился» (19: 254–255).
Воображение Левина находится в обратной зависимости от его скептицизма и в конечном счете становится для него спасительным ответом. Обдумывая модные тогда материалистические доктрины поведения, Левин задается вопросом не только об их обоснованности, но именно об отношении к этим доктринам их сторонников:
Более всего его при этом изумляло и расстраивало то, что большинство людей его круга и возраста, заменив, как и он, прежние верования такими же, как и он, новыми убеждениями, не видели в этом никакой беды и были совершенно довольны и спокойны. Так что, кроме главного вопроса [ «Если я не признаю тех ответов, которые дает христианство на вопросы моей жизни, то какие я признаю ответы?»], Левина мучали еще другие вопросы: искренни ли эти люди? не притворяются ли они? (19: 368)[79].
Здесь мы можем расценить мысли и поступки Левина как предвосхищение двух витгенштейновских ответов на метафизический семантический скептицизм. Первый витгенштейновский ответ, заложенный в терапевтическом решении Левина, состоит в неспособности персонажа представить себе даже смысл скептического вопроса, не говоря уже о его решении. Терапевтическое решение состоит в открытии бессмысленности сомнения: ведь сама логическая форма вопроса такова, что непонятно, что логически могло бы ей удовлетворить. Такого рода разложение скептицизма проходит через все сочинения Витгенштейна, от начала до конца. В «Трактате» он пишет:
6.51. Скептицизм не неопровержим, но явно бессмыслен, поскольку он пытается сомневаться там, где невозможно спрашивать.
Ибо сомнение может существовать только там, где существует вопрос; вопрос – только там, где существует ответ, а ответ – лишь там, где нечто может быть высказано [Витгенштейн 1994, 1: 72].
Витгенштейн имплицитно проводит различие между чувством или душевным состоянием сомнения и тем, что можно было бы назвать законным сомнением, сомнением, при котором допускается возможность выражения и, следовательно, возможное решение: «Для ответа, который невозможно высказать, нельзя также высказать и вопрос» [Там же: 72]. То есть законный вопрос допускает возможный ответ; сам вопрос послужит частью четко сформулированной понятийной структуры, которая также содержит в себе предполагаемую формулировку ответа, коль скоро он существует. Ответ может не содержать окончательного решения (как ответ на вопрос: «Сколько песчинок существует во Вселенной?»), но мы понимаем, как должен выглядеть ответ, удовлетворяющий этому вопросу, потому что вопрос «живет» в рамках языковой игры, имеющей для нас смысл (подсчет дискретных физических единиц).
В процитированном выше отрывке Витгенштейн также утверждает, что ответом может считаться лишь то, что может быть высказано. Если это не может быть высказано, то это бессмыслица, как она понимается в «Трактате»: использование языка, не имеющего понятийной опоры. Следовательно, если на вопрос скептика не существует возможного ответа, – если мы не можем представить себе, как будет выглядеть возможный ответ, – значит вопрос бессмыслен: для него не существует ответа, который мог бы быть истинным или ложным, поскольку сам вопрос не имеет смысла (как вопрос: «Сколько песчинок верит в Бога?»). В последний год жизни, уже отказавшись от логической метафизики «Трактата» в пользу языковых игр, Витгенштейн размышлял над скептическим вопросом идеалиста: «Откуда я знаю, что этот мир существует?» и практическим ответом Дж. Э. Мура, помахавшего руками перед его лицом: «Вот одна рука, а вот – другая».
Еще одно замечание Витгенштейна:
Вопрос идеалиста звучал бы примерно так: «На каком основании я не сомневаюсь в существовании своих рук?» <…> Но тот, кто задает подобный вопрос, упускает из виду, что сомнение в существовании имеет смысл лишь в той или иной языковой игре. Поэтому, прежде чем принимать сомнение за чистую монету, следовало бы спросить, во что оно вылилось бы на деле [Витгенштейн 1994, 1: 327].
Р. Фогелин дает этому понятное разъяснение:
Трудность ответа на вызов скептика <…> состоит в том, что аргументы, которые я приведу, ничем не превосходят утверждение, которое я пытаюсь отстоять. Постановка именно таких вопросов входит в тактику скептика. Но там, где сомнение ничем не ограничено, ничто не может быть использовано для его разрешения. Здесь претензии на знание или сомнение будут неуместны, бесполезны и, следовательно, по