Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте - Владимир Карлович Кантор
Откуда бралась эта надежда в ХХ в., когда от мира сквозило тоже только ужасом? Когда личность элиминировалась, составляя песчинку, каплю в движении огромных чисел людей, когда «каплею льешься с массою» (как формулировал Маяковский)? Но парадокс в том и состоял, что оставались личности, оказавшиеся вне этого общего «железного потока», не принявшие новых ценностей, о которых писали Юнгер и Ленин, сумевшие сохранить свое Я в эпоху тотального принуждения к единообразному мышлению. Но чтобы это Я сохранить, надо было осмелиться увидеть, осознать и описать без особых эмоций изменившийся состав мира, когда сам мир еще не очень подозревал глубины происходившей в нем революции, уводившей человечество к первозданному Ничто.
Человек, писал Хайдеггер, должен «научиться в Ничто опыту бытия». И только «ясная решимость на сущностный ужас – залог таинственной возможности опыта бытия»[621]. На вглядывание в этот ужас и решился Кафка. Это, быть может, еще и не свобода, но, во всяком случае, путь к ней. Кафка оказался точкой пересечения рвавшихся к свободе духовных сил европейского общества. Он сумел оценить мир, меряя современность вечностью в ее идеальном религиозном начале. Поэтому столь значителен и важен его образ, его искусство. Всю вторую половину ХХ в. человечество пыталось вернуться из мира ужаса в ситуацию трагедийно-свободного бытия. Удалось ли это, пока не очень понятно. Скорее всего нет.
* * *В этот приезд (май 1915) мы очень хотели попасть на могилу Кафки. Но еврейское кладбище в наш единственный свободный день оказалось закрытым: «Шабат, – сказал привратник и пояснил: – Суббота». Может, в этой, пронесенной через тысячелетия традиции есть знак вечности, насколько она доступна для человека. И все же фото могилы у меня есть. Этим фото и закончу текст.
Могила Кафки
Метафизика еврейского «нет» в романе Ильи Эренбурга «Хулио Хуренито»
Как беззаконная комета
В июне-июле 1921 г. в Бельгии в местечке Ля Панн русским писателем Ильей Эренбургом была написана одна из величайших книг ХХ столетия, где в заглавии слышался не очень скрываемый хулиганский российский мат: «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников».
Илья Эренбург в 1925 г
Этот, скажем так, российский пофигизм, замешанный на мексиканской биографии героя, казалось, и в самом деле был ответом на кошмары войны и революции, которые ошеломили человечество. Книгу поначалу и восприняли как довольно веселую сатиру – в том числе и на уже окрепшую Советскую Россию, разумеется, и на буржуазный Запад, о чем охотно говорили проталкивавшие книгу в советскую печать благожелатели – от Бухарина до Воронского. Публика книгу читала, смеялась. Высоколобая и мелочная филологическая критика восприняла ее резко отрицательно, поскольку и все законы жанра нарушены, более того, в ней чудился (что так не любят в современниках эстеты) серьезный разговор, да не просто о жизни, – о судьбах человечества. Как же это возможно, удивлялись они, когда все великие книги уже написаны, уже есть Библия, есть ницшевский Заратустра, есть «Капитал» Маркса. Книга просилась в этот контекст, но от среднего стихотворца и забавного фельетониста ничего такого ожидать не приходилось, тем более что он и хорошей филологической школы не прошел.
И вот Юрий Тынянов, оценивая современный литературный процесс, по поводу Эренбурга сарказмов не пожалел: «Массовым производством западных романов занят в настоящее время Эренбург. Его роман “Необычайные похождения Хулио Хуренито” имел необычайный успех. Читатель несколько приустал от невероятного количества кровопролитий, совершавшихся во всех повестях и рассказах, от героев, которые думают, думают. Эренбург ослабил нагрузку “серьезности”, в кровопролитиях у него потекла не кровь, а фельетонные чернила, а из героев он выпотрошил психологию, начинив их, впрочем, доверху спешно сделанной философией. Несмотря на то, что в философскую систему Эренбурга вошли и Достоевский, и Ницше, и Клодель, и Шпенглер, и вообще все кому не лень, – а может быть, именно поэтому – герой стал у него легче пуха, герой стал сплошной иронией. <…> Результат всего этого получился несколько неожиданный: у экстракта “Хулио Хуренито” оказался знакомый вкус – он отдавал “Тарзаном”»[622].
Особенно характерно сравнение эренбурговской книги с «Тарзаном», в котором ничего, кроме желания унизить писателя, сегодня разглядеть невозможно. Подлинной современности и своевременности романа опоязовцы увидеть не хотели, занятые поиском филологических тонкостей, анализом литературного быта и честным приспособлением к запросам советской власти (особенно старался Виктор Шкловский, или Некрылов, как назвал его в своем романе Вениамин Каверин). По сути дела Тынянову ответил Евгений Замятин, автор великой антиутопии «Мы», весьма чувствовавший эпоху и не сгибавшийся перед ней: «Эренбург – пожалуй, самый современный из всех русских писателей внутренних и внешних. <…> Есть чей-то рассказ про одну молодую мать: она так любила своего будущего ребенка, так хотела поскорее увидать его, что, не дождавшись девяти месяцев, – родила через шесть. Это случилось и с Эренбургом. Впрочем, может быть, здесь – просто инстинкт самосохранения: если бы “Хуренито” дозрел – у автора, вероятно, не хватило бы сил разродиться. Но и так – с не закрывшимся на темени родничком, кое-где еще не обросший кожей – роман значителен и в русской литературе оригинален.
Едва ли не оригинальней всего то, что роман – умный и Хуренито – умный. За малыми исключениями, русская литература за последние десятилетия специализировалась на дураках, идиотах, тупицах, блаженных, а если пробовали умных – не выходило умно. У Эренбурга – вышло. Другое: ирония. Это – оружие европейца, у нас его знают немногие; это – шпага, а у нас – дубинка, кнут»[623].
Ирония-то была как шпага, но замах был не на дуэль. А на сражение с целым миром. Когда-то Новалис воскликнул, что Библия еще пишется, и каждая книга, глубоко проникающая в суть мира, есть часть этой книги книг. А оппоненты, волей-неволей, именно эту всемирность претензий не приняли, совпав, как это ни парадоксально, с антисемитизмом русских писателей предреволюционных и революционных лет.
Фон
Начну, пожалуй, с такого серьезного поэта, как Андрей Белый, тоже претендовавшего на символическое постижение мира, а в поэме «Первое свидание» (тоже, кстати, написанной в июне 1921 г.) даже